Поклонник Везувия
Шрифт:
И трусости тоже: команда «Тоннана», убедившись, что голова капитана больше не говорит, вывела корабль с места боевых действий и через два дня сдалась побеждавшим англичанам. Но не в этом ли задача всякого героя – заставить врага проявить трусость?
Герой был стоиком. И весьма откровенно жаждал славы. Серьезный мальчик, сын священника, в девять лет он лишился матери, а в двенадцать отправился служить во флот. Он много читал, и голова его была забита всевозможными героическими образами; он любил цитировать Шекспира, а себя самого видел Хотспуром (разумеется, если исключить печальный финал): доблестным, безудержным, милосердным… и, естественно, алчущим почестей. Он не понимал ни своего тщеславия, ни своей суетности. Ценил доблесть, неколебимость, благородство, честность. Хотел собой гордиться и оступиться не
Он желал быть выше ростом, но нравился себе в военной форме. В Англии у него осталась жена, вдова, на которой он женился по любви и которой, как сам считал, хранил верность. Последний раз он видел ее год назад, когда получил отпуск для поправки здоровья после неумелой ампутации. Он восхищался своей полной достоинства супругой, ее вкусом в одежде и считал, что, согласившись выйти за него замуж, она оказала ему большую честь. Он взял с собой в море пасынка Джозию, единственного сына Фанни от первого брака, и еженедельно информировал жену о достижениях и провинностях мальчика. Иметь собственных детей он уже не рассчитывал. Его имя увековечит слава, его потомками станут великие дела.
Через два дня после ампутации он начал учиться писать левой рукой, стараясь достичь максимальной беглости и разборчивости, хотя это было трудно: он ловил себя на том, что изумленно следит за этим странным зверьком, за тыльной стороной левой руки, – казалось, бумаги и депеши пишет за него кто-то посторонний.
Он не желал поддаваться слабости и до сего момента никогда не чувствовал себя слабым, ни тогда на лодке, ни потом, когда хирург исполнил приказ. Возможно, он не знал слабости потому, что никто никогда по-настоящему о нем не заботился, не жалел, не утешал. Еще ребенком он объявил, что не желает, чтобы с ним обращались как с ребенком: он сильный, и о нем незачем беспокоиться, он сам будет беспокоиться обо всех; и эти все – отец, братья, сестры, жена – словно поймали его на слове. Люди хотели верить в него; так всегда бывает со звездами.
Предложение Кавалера и его жены остановиться у них в доме вызвало у него протест, он собирался жить в гостинице. Об этом они не пожелали и слышать. Его уложили в постель в лучших, на верхнем этаже, апартаментах резиденции британского посланника. Герой умолял жену Кавалера не тревожиться о нем. Ему только и нужно, что побыть некоторое время одному, и болезнь пройдет. Особняк был очень большой, на итальянский манер, а слуг – больше, чем в английском особняке того же ранга, что вполне естественно для отсталой страны, и, тем не менее, Ее сиятельство настояла, что вместе с матушкой возьмет на себя многие из обязанностей сиделки. Очутившись в постели, он скоро потерял сознание и очнулся под звуки простого голоса и от простых же действий миссис Кэдоган. Ну-ка, милок, не бойся, больно не сделаю, давай-ка мы ручку подымем… Ему вспомнилось, как морщилась жена, ежедневно перевязывая рану, как ее пугал воспаленный, красный, горячий обрубок. Тем временем супруга Кавалера широко распахнула окно и стала рассказывать, как красив сегодня залив, описывать вид на Капри и на курящийся вдалеке вулкан, к которому, как он знал, Кавалер питает особенный интерес. Потом пересказала последние дворцовые сплетни. Пела ему. И прикасалась к нему: остригла ногти на левой руке, промыла молоком бедный рассеченный лоб. Когда она наклонялась, он чувствовал запах ее подмышек, похожий на запах апельсинов, нет, более сладкий, как аромат лилий; он и не подозревал, что женщина может так пахнуть. Он закрыл глаза и вдыхал этот запах, раздувая ноздри.
Она, похоже, им восхищалась, и ему это нравилось.
Он, как и все прочие, знал ее историю: падшая женщина, которую Кавалер взял под свое покровительство и которая стала безупречной женой. Но только в придворном мире не сыщешь такого радушия и прямоты. Иногда она задает вопросы, которые не подобает задавать воспитанным леди. Например, спросила, что ему снится, – довольно дерзкий вопрос, впрочем, ему это понравилось. Беда в том, что ему ничего не снится, по крайней мере, он ничего такого
Он старался что-нибудь выдумать. Сны, приличествующие герою. Мне снилось, говорил он, что я всхожу по очень высокой лестнице. Или: мне снилось, что я стою на дворцовом балконе. И сразу же (испугавшись, что дворцовый балкон – это слишком тщеславно): снилось, что я один гуляю по необъятному полю, полному цветов. И… (продолжайте же!)… снилось, что скачу на коне, снилось, что плыву по туманному озеру, снилось, что я на торжественном банкете – нет, это скучно.
Что, черт подери, видят во сне нормальные люди? Он что, забыл, как разговаривают с красивыми женщинами? Проклятье! Он все равно, что животное! Только и мыслей, что о картах, тактике, готовности пушек, погоде, линии горизонта, линии боя, иногда о женщине в Леггорне и всегда о Наполеоне, а теперь вот еще о боли в правой руке, несуществующей руке, о фантомной боли.
Нет, как бы он ни устал, как бы ни мучил жар, он попробует еще.
Мне снилось, что я в театре, – не годится. Снилось, что я пошел в замок и нашел тайную комнату, – нет. Помню, да, точно, я стоял на скале, а внизу ревел бурлящий поток, – нет. Я переплывал море на дельфине и услышал призывный голос, голос русалки, – нет. Мне снилось, мне снилось…
Она, должно быть, догадалась, что он все выдумывает, лишь бы ее позабавить. Ему такие сны казались неубедительными, они походили на рассказ по картинке. Но он готов придумывать сколько потребуется. Жаль только, что он не умеет сочинять лучше. Нужно что-то более поэтическое…
Иногда, рассказывая о прошлом, можно не говорить правды, точнее, говорить не всю правду. Прошлое можно приукрашивать. Иногда это даже необходимо.
Нормы исторической живописи того времени обязывали художника ставить основную, великую, правду сюжета выше буквальной, то есть низкой, правды. Художник, избравший для картины великий сюжет, должен стремиться полностью раскрыть его величие. Так, например, Рафаэля хвалили за то, что его апостолы прекрасны телом и духом, а не злобны и уродливы, как сказано в Писании. «Пусть Александр был невысок ростом, Художник не смеет изображать его таким», – провозгласил сэр Джошуа Рейнолдс. У великого человека не бывает злого или вульгарного лица, он не может быть увечным или хромым, он не щурится, для него немыслим нос картошкой или плохой парик, – но даже если и так, все это не отражает сути. А художник обязан показать именно суть предмета.
Мы любим подчеркивать обыкновенность героев. Всякая там суть недемократична. Когда кого-то провозглашают великим, мы чувствуем себя оскорбленными. Для нас стремление к славе или совершенству – признак душевного заболевания. Мы знаем: те, кто высоко взлетел (слишком высоко, по нашему мнению), страдают избытком честолюбия, а это является результатом неправильного воспитания (слишком мало или слишком много материнского внимания). Мы готовы кем-то восхищаться, но считаем, что это не должно принижать нас. Мы не хотим чувствовать себя ниже идеала. Так что прочь идеалы, к черту суть. Единственно приемлемы здоровые, уютные идеалы – те, к которым может стремиться каждый, те, которых в воображении каждому легко достичь.
Русалка!
Что, дорогой сэр?
Должно быть, он задремал на минутку. Она нежно на него смотрит.
Смутившись, он бормочет: – Я закончил рассказ?
Да, – говорит она, – вы были в королевском дворце, где король с королевой давали торжественный банкет в вашу честь, мы тоже дадим такой банкет, через несколько дней, как только вам станет лучше, – чтобы отпраздновать ваш день рождения и выразить бесконечную благодарность этой отсталой, но чудесной страны, которую вы столь доблестно защищали.