Поколение одиночек
Шрифт:
С одной стороны, его образы как бы и непереводимы на обыденный бытовой язык. Его язык явно ассоциативный. Но, с другой стороны, а наша бытовая речь разве не ассоциативна? Иван Жданов, тоскуя по своему родному Алтаю, часто навещая его, засиживаясь с мужиками до ночи в разговорах и обсуждениях всего на свете, искренне сожалеет, что земляки-то стихов Ваниных читать не желают, а если и слушают, подремывая под рюмку другую-третью, его же и спрашивают: «объясни о чем написано?» И как ему рассказать, что из их же ассоциативных разговоров родились те или иные образы и сравнения, и потом есть же что-то, что неведомо им, что выше их бытового существования. В конце концов – Алтай – космическая земля, край Беловодья. Кроме ларька с подвыпившими мужиками ежесекундно существует и космос над всеми нами, который и дает нам всем существовать.
ЧтоВот и оживают все замызганные, затертые вещи в стихах Ивана Жданова под его косвенным взглядом. Он, уходя от момента времени, от момента взгляда докапывается до первичной праосновы, до предельной концентрации образа. А в ответ часто получает лишь отзывы филологических комментаторов и опытных дешифровалыциков, не вникающих в саму красоту поэзии. Мало кто из нынешних поэтов так мучительно работает над своими стихами, доводя их до логического завершения. «Когда стихотворение начинает жить, не просто ты его мучаешь, строгаешь, гнешь, но когда оно начинает самостроиться, саморазвиваться, оно приводит к неожиданным своим завершениям. От замысла до его завершения такая же разница как от замысла дерева – замыслил дерево, бросил семечко, а у тебя выросло что-то невероятное. И это более блаженное, более нормальное состояние, так и книга – растет или строится…»
Он как бессмертный лунный заяц бежит от этих комментаторов из Москвы обратно на Алтай, оттуда в Крым, в Симеиз, ставший ему родным, потом еще куда-нибудь дальше. Втайне он мечтает о «Василии Теркине», о пушкинской простоте, рвется к сюжетным стихам, но не приемля действительность, он не приемлет и сюжеты из этой дурной действительности. «Моё поколение не знало, куда ему метнуться: газеты писали одно, народ говорил другое. Я мучился, спасаясь чтением. Читал до одури! Даже грыз сырую крупу, чтоб не отвлекаться на стряпню. А в стихах… В конечном итоге я пошел по философии христианства…»
Слышите, раздраженные оппоненты, не я его изображаю зеркалом православной контрреволюции, а он сам, в мучениях своих пришел к Богу и христианству.
Кости мои оживут во время пожара,Я раздую угли в своих ладонях.Но и в таком костре мне мой двойник не пара —Бездны играют в прятки в оцепенелых доньях.…Дым от такой страды смертным глаза не выест,Олово, а не спирт будет тащить на крышу.Может, тогда и впрямь время меня не выдаст —Пенье Твоих костей, Господи, я услышу.Это уже нечто почти пророческое. Современный пророк современной поэзии. Когда нет героев, а антигерои не нужны. Это попытка утверждения нового канона, попытка осмысления пророческой миссии поэта. Но много ли может написать пророк? Поэт, отказавшийся от лирического, то есть сиюминутного, моментального освоения действительности? Новый канон всегда немногословен, мучительно медленно, по строчке сотворяет новое здание, отказываясь от лирического наследия своих ближайших предшественников. Ему явно не нравилась наигранная исповедальность шестидесятников, фальшивое выворачивание души наизнанку. Кроме лицемерия и картинности вполне справедливо Иван Жданов не находил в этом ни подлинной трагичности, ни осознанного героизма: «При таком выворачивании наизнанку оказалось, что внутренний мир человека беден, бледен, человек просто растерян и не знает, что ему делать вообще с собой, со своей жизнью, с миром…» На мой взгляд, точная характеристика шестидесятничества, финалом которого и стал нынешний трагический финал России…
Когда предыдущее время разрушено, когда и исторические, и политические, и гражданственные, и эстетические каноны валяются в пыли и грязи, привычная «столбовая» поэзия как бы и не работает. Эпигоны классицизма не интересуют читателей. Надо или уходить вглубь, или улетать вверх, обретая косноязычие первичности. Ему не по пути ни с былыми лириками и биографами, как бы талантливы они не были, не по пути и с игровыми постмодернистами и концептуалистами. Но куда ведет его новый канон, канон разрушенного единства, он и сам сказать не может.
Я поймал больную птицу.Но боюсь её лечить.Что-то к смерти в ней стремится,Что-то рвёт живую нить…Может быть, его поэтический канон, это канон, стремящийся к смерти? Канон о тщетности поэтического слова? Может быть, он чересчур категорично отказался от лиричности предыдущего поколения, выплеснув вместе с поэтическими штампами советского времени и неприемлемыми для него поверхностными, антибытийными метафорами и сравнениями шестидесятников, того же Вознесенского, резко отторгаемого им, и самое тело поэзии? Даже об Иосифе Бродском, интересном для Жданова, как самый яркий представитель предыдущего поколения, при всем уважении к нему, он высказывается с определенным отталкиванием от его поэзии: «В целом, он из тех могикан, которые придерживаются лирического героя… Поэты, которые пытались продолжить традицию „лирического героя“ неизбежно приходили к тому, что их поэзия становилась всё более рефлексирующей даже на слабое раздражение. Например, не нравятся тебе… эти дома. Ты можешь об этом написать. Но в этом не будет главного – концепции всемирности, где ты не потерян, не заброшен. У меня должен быть Бог. Бог – это конкретная категория. И вот если она есть, то её можно даже не замечать. Это становится стабильным, естественным, прозрачным… При всей своей неистовости Бродский демонстрирует в стихах какую-то трогательную слабость. Я давно это открыл. А если поглубже вникнуть в его поэзию 50-х годов, чувствуются интонации то Мартынова, то Винокурова, то Симонова, то даже Тушновой. Оно и понятно: тогда все зачитывались стихами этих поэтов… Больше всего мне по душе стихотворение Бродского о чёрном коне. Там такие строки:
Зачем он чёрным воздухом дышал?Зачем во тьме он сучьями шуршал?Зачем струил он чёрный свет из глаз?Он всадника искал себе средь нас.Я подумал, что может, этот чёрный конь тень призрака, который зовет в пропасть… Бродский своего черного коня сам не понял до конца. А за этим стоит многое. Так, например, кто-то из поэтов писал: мол, там, где когда-то был полигон, всё заросло и застроилось, а трава до сих пор шевелится…»
Иван Жданов извлекает из поэзии предыдущего поколения лишь строчки, ведущие к тем ведомым ему первоглубинам, к первичному хаосу, из которого лишь что-то выстраивается, отрицая всё былое здание культуры. По-моему, нечто подобное выискивал в стихах классиков и Юрий Кузнецов. Во всей мировой поэзии он искал отрывки разговоров с Вечностью. Впрочем, и свою поэзию Иван Жданов воспринимает как удачный или неудачный разговор с Вечностью.
С одной стороны, кажется, не похож ли Иван Жданов на молодых героев, описанных в своё время Осипом Мандельштамом: «Молодые московские дикари открыли ещё одну Америку – метафору, простодушно смешали её с образом и обогатили нашу литературу целым выводком ненужных растерзанных уподоблений»? С другой стороны, не поможет ли это новое «дикарство» на самом деле найти и нового героя в поэзии, и новую пророческую поэзию? Ведь, как ни покажется парадоксальным, но эстет Иван Жданов никогда не отказывался ни от героизма, ни от пафоса в поэзии. Он наполняет кантовскую «вещь в себе» новой пафосной сущностью, находя пафос в новой внутренней выразительности и слова, и вещи. «Пафос, на мой взгляд, такая же неистребимая вещь, как частная жизнь. Человек всегда – между жизнью и смертью, между свадьбой и крестинами. И любой рассказ об основных поворотах судьбы, любая фотография этого момента – и, естественно, стихотворение! – будут пафосны».
Мы – толпа одного и того жеНа спирту разведенного смысла.И над нашей державной рогожейЗолотящая блажь нависла.И достанется нам по законуТо, что отдано добровольно:Или ангел допишет икону,Или крови не будет больно.Русская классическая литература для него была завершена самим жестоким XX веком. Осталась для Ивана Жданова на века изумительная проза Виктора Астафьева и Валентина Распутина, поэзия Юрия Кузнецова и Арсения Тарковского. Он и сам себя считал в каком-то смысле именно завершением, последним откровением этого классического периода. И одновременно, попыткой выразить нечто непонятное, шевелящееся, бурлящее, новое…