Поколение одиночек
Шрифт:
Бегство из Москвы помогло родиться одному из шедевров русской прозы последней половины XX века.
«Сглаженные, старенькие горы первыми встречали его, возвращающегося издалека. Сначала были просто далью, прохладным синим, сизым в воздушной дымке окоемом в жарко остановившейся степи… А потом понемногу выделялись, вставали из торжественно колеблемого марева, вот уже выше они, ближе, уже выглядывают из-за невысоких косогоров, пологие и теплые, со скупой зеленцой на красноватых, кое-где поразмытых ливнями склонах, уже кругом знакомые места… Доброта солнца, встающего из-за гор этих, была каждодневна, и зло так или иначе проходило, хоть оставляло по себе память…». Радость от общения с родиной даже на время заслоняла проступающее зло.
Удивительно, как близки эти Красновские уральские горы, уловленный им запах степи, с точно таким же видением тех же уральских гор его земляка, раннего Владимира Маканина. И как далеки нынче друг от друга эти талантливые писатели. А ведь и с Петром Красновым, не вырвись он на уральскую свободу из липкой московской паутины, могло
Пожалуй, из всех талантливых оренбургских писателей, от Юрия Бондарева до Владимира Маканина, от Надежды Кондаковой до Ивана Уханова, он и остался по сей день единственным владельцем сокровищницы живого народного языка, хранящим цельность и неделимость мира своего, писательского и мира народного… Стилист и психолог, переполненный подробностями оттенков запахов не хуже какого-нибудь европейского Патрика Зюскинда, оттенков человеческого состояния, сравнимыми, пожалуй, и с прустовскими, он, как ерик потайный, хранит в себе и про себя знание русского национального бытия.
Где-нибудь, в какой-нибудь малой европейской стране, он бы давно ценим был, как национальное достояние. Увы, в России нынешней свои национальные достояния не очень-то нужны и культуре нашей, и властям нашим. Впрочем, всё это уже навсегда останется с нами, придут иные времена, иные возвращенные национальные знания, иная жажда по сокровенному. Прочтут и Петра Краснова: «…Когда последний свет станет уходить из моих глаз, верую: и тогда томящим видением будет так и не открытая мною страна. И не умрет, а замрет её образ во мне, чтобы через годы, может быть, через столетия ожить в другом человеке, и увидит он её моими глазами и заплачет не сознавая, что плачет он от какого-то озарения, встревожен чьей-то любовью, пронзившей толщу времен и доставшей ту душу, в которой суждено повториться и моей печали и моей радости…»
Была и на самом деле в «Высоких жаворонках», как и в лучшей деревенской прозе его старших соратников Виктора Астафьева, Василия Белова, Валентина Распутина та высокая нотка принадлежности к вечности родной природы и родного народа. Вернувшись из Москвы на родину, избавившись от щемящей, но и обогащающей печали расставания, избавившись от сладостной ностальгии, он вернул себе и все подробности разрушающегося уклада. Живя в душной и жесткой реальности, трудно живописать ушедший «Лад», подобно Василию Белову. Его любовь к родине, к деревне, к народу своему – это любовь зрячего человека, любовь требовательного и прямодушного хозяина своей земли. И потому, с «Высокими жаворонками», похоже, закончилась лирическая воспоминательность его ранней прозы. И опять же, подобно Ивану Бунину, трезвый и зоркий, порою беспощадный взгляд прозаика замечает новые окаянные дни, без которых, похоже, никак не обойтись земле русской.
Вот уж точно, и весь-то он, Петр Николаевич Краснов, прозаик Божьей милостью, как ерик потайный. Вроде бы, открытый всем ветрам и взглядам, вроде бы простоват и в жизни, и в прозе. Да только в простоте его народной прозы такие бездны и глубины скрываются, о каких, пожалуй, он и сам не всегда догадывается. Ерик потайный, и всё тут. И никакой Даль не поможет. В страницах его прозы, как в панцире далекой-далекой реки Урал, на берегу которой он и живет почти всю свою жизнь, как в простодушных критических видениях наших почвенников, отводящих ему почетное, но панцирное опять же ложе – видеть всё «глазами народа», он-то сам еле брезжится, еле угадывается, вот и кидаются все критики на «невыразимо знакомое, но которое ни разглядеть, ни узнать толком нет времени, нет желания… всё равно всё своё, и ничего в нем ни понять, ни объяснить. Всё своё, ничего нет чужого…» Свое-то и становится чуть ли не главной загадкой его прозы, ибо ни примеров для подражания, ни умиления перед народными героями сегодняшних дней в книгах Петра Краснова не найдете. «Лишь эта тьма чужая; и где-то рядом она всегда, за ближним пределом, ковырни в ребячьей дурости побелку – проступит неживым, глянет… В ней лишь сила, злобу людскую подпирающая, накачивающая, а уж та сама… Уж мы сами, нас просить не надо… Не верил всем другим никогда, их блеску гнутому-выгнутому, обманному…»
«Глазами народа» – это замечательно, и даже не каждому талантливому писателю дано видеть жизнь «глазами народа». Но народ-то больно разный у нас пошел нынче. И не только в городах больших, но и в деревеньках дальних-предальних. И Чикатило вышел прямиком из нашего с вами народа, не с луны свалился. Вот всю эту нынешнюю правду народную и о народе Петр Краснов пишет по-бунински беспощадно и в то же время со скрытой жаждой света… Что видит вокруг себя в жизни народной, то и пишет. А видит-то он довольно много. Не чета близоруким либералам в очечках. Не чета идеалистам городским из почвеннических журналов. И если радости в его поздних повестях маловато, любви маловато, то значит, и в самой действительности, окружающей его, полно черных красок. Разница между ним и, к примеру, каким-нибудь Дмитрием Быковым, в том, что Дмитрий Быков народ чернит с удовольствием, презирая и отчуждаясь от него, а у Петра Краснова самые жуткие сцены из «Новомира» или «Колокольцев» написаны с болью и состраданием, с гневом за такое часто постыдное состояние народа. Впрочем, он и сам, в отличие от его осветляющих критиков, пишет о себе и своих замыслах всю правду: «И раньше так называемая „деревенская проза“ не была у нас каким-то там „кантри“, тематико-стилистическим заповедником, а говорила, кричала о назревших проблемах и неладах общенародной, а не только одной деревенской жизни – и оказалась, к несчастью общему нашему, права. А тем более сейчас, когда „реформы“… превратили всю остатнюю, обкорнанную историческую Россию в одно необозримое „поле бедных“ с непроходимыми бурьянами всяческого люмпенства… Если же говорить о сдвигах, то да, есть – в сторону окончательной, как кажется, деградации… И потому в тупик, в ступор какой уж год заходит жизнь в деревне, с повальным пьянством, с воровством друг у друга уже, со стремительным старением, выбыванием последней рабочей силы. Мое родное Ратчино – большое степное село, какому бы жить да жить, – выглядит сейчас куда хуже, чем тридцать лет назад… Вместе с деревней, колыбелью народной, мы теряем не кого или чего-нибудь – себя… Мы её неизбежно утратим, превратим в полубродячее, вконец деградированное квазинаселение…» Вот об этом квазинаселении, об этом деградированном люмпенстве пишет всё горше и горше в повестях и рассказах народный русский писатель Петр Краснов, но из последних сил, из последней боли своей выискивающий в людях последнюю надежду, последний «свет ниоткуда».
Конечно, можно и мне прикинуться еще одним «ериком потайным» и написать о якобы самоотверженном герое Ереме из повести «Новомир», который ринулся в огонь, спасая одного убогого и одного явно пропащего прохвоста. Можно вполне справедливо винить окружающий мир, никчемные власти и сделаться еще одним защитником и оправдателем беспробудного пьянства Еремы. Да вот только не понять, почему сам герой-то, не считаясь со своими книжными «оправдателями» как бы добровольно и смерть себе предпочел. Сам-то герой «нынешнюю жизнь за жизнь не считая», ведет себя по отношению даже к соседям или к родной жене угрюмо и оскорбительно. Получается, что и не подвиг он совершал, спасая из огня никчемных, в общем-то людишек, не из жалости к ним, таким же как он сам «нелюдям». (Да и что хорошего дальше ждать тем же деревенским жителям от спасенного Еремой разбойного и лютого Киряя? Зарежет кого-нибудь, сожжет по дури и без жалости.) Потому что жизнь свою никчемную, или «нежить», как выразился Максим, отдыхающий горожанин, наш герой Ерема не желал продолжать. Может, в этом и было настоящее геройство его. В отказе от своей «нежити». И народ не поразился этим поступком Еремы, не из-за присущего ему благородства или героизма, а потому, что так и жил Ерема в постоянном неведении о добре и зле в жизни своей, с тех пор, как потерял веру в себя. «И никто отчего-то не удивлялся, почему Ерема именно, а не кто иной пошел, ведь набежало и мужиков тут же, ну, пошел и пошел…» Вроде бы у мужиков и забот и хлопот хватает, а Еремето, что жить, что «нежить» почти едино. Вот и решился за блаженненького и разбойничка пострадать, за них как бы и смерть свою принять. Тем и перечеркнуть всю свою былую «нежить». Сгорели в огне вместе с героем все его беды и пакости. Он как-то простодушно, без героизма всякого взял и «очистился». И никто не знает, примут ли там на небе такое «очищение».
Герои прозы Петра Краснова последних лет – это герои последней черты.
«Нет, страшны где-то в глубине своей и страстны тайны жизни; И ДУШНО В МИРЕ, СОВСЕМ УЖЕ СПЕРТО СТАЛО, КАК ПЕРЕД БОЖИЕЙ ГРОЗОЙ; и напрасно спрашивать, чем разразится она, разрешится в неразумии извечном людском, самоновейшим безумием уже ставшем. Только ждать осталось, надеяться – на нечто спасительное, некогда обетованное. Но, по грехам нашим, уже невозможное почти…»
Да и собачка откуда взялась герою под стать. Пройдошный этот песик Юрок. Никак он в герои не годится. Явный прохиндеистый песик. «Ерема уж пробовал на пастьбу его брать… во-он до того проулка дошел с ним Юрок и под палисадник спать завалился – этак, знаешь, демонстративно. Тот и звал, и с кнутом к нему – куда там… Ему любую работу работать – как вору в законе… западло, да. Ну, никудышний он. Никудышний, никак иначе его бабка Ная и не называла. Никчемный, ни двор постеречь, ни даже за ягодой-реписом, за грибами в лесопосадку сопроводить, чтоб хоть душа живая рядом. Пробовали не раз на цепь сажать – так за ночь душу вытьем вынет, а на приходящих ноль внимания, не гавкнет, голоса не подаст… Нет, нарочно не брехал, был уверен хозяин… Главное же, каким-то вот образом поставить себя во дворе прописки сумел: и никчемный, а вроде как свой, привычный, не выгонишь и шкуродеру не отдашь, да и на шкуру-то не годен… Головою ли, инстинктом, а умеют себя нахлебники поставить так, будто без них уж и не хватает чего-то, не обойтись. „При таком-то уме, – все не понимал приятель, <…> демократ-расстрига, – да я бы…“ Ну, а что – ты? Что – мы все, умные-разумные такие, в диалектике понатасканные, в политэкономии – сызмала, а простейшей задачки на вычитание из кармана нашего и из души решить не можем? Где в нас, куда запропала сама наука жизни, а того более – честь наша, дух? Сами из страны барахолку спекулянтскую, бомжатник всесветный сотворили, сами не сказать, чтобы с радостью, – конечно, нет, – но с готовностью какой-то иррациональной опускаться стали, будто долго ждали того, всяк в свой разврат посильный кинулись, в одичаловку…»
Вот такие сначала подробности бытовые живописные, а затем обобщения чуть ли не мировоззренческие определяют всё красновское повествование. Он-то сам, писатель Петр Краснов, как бы и не над народом никогда, а среди него, и себя самого также в «одичаловке» и в «нахлебничестве» обвинить готов. Его герои новой прозы – живут как все, а живут нынче все и в деревне нашей глубинной отнюдь не по нормам стародавней нравственности. Если нынче и «…земля не помнит, где овины стояли – там речушка в кустах путается…»