Полдень следующего дня
Шрифт:
Мариша и сейчас глядит на меня исподлобья, капризно надув без того пухлые, безвольные губы.
«Зачем пришла? Без тебя тошно!» — мерещится мне в немигающих, неустающих глазах.
Как обычно, не выдерживая его взгляда, поспешно удираю глазами на блестящую, четко высеченную округлой прописью надпись под фотографией: Ковалев Марьян Юрисович. 1965—1977 гг. Больше года уже прошло. Больше года… Эпилепсия у Мариши была наследственная. Моя… Потому и не советовали мне рожать. Врачи, родные, знакомые… Не дико ли: женщине не рожать! Но они ведь не зла мне желали…
Положив в изголовье могилы с десяток любимых Маришей «каракумов», сажусь на скамейку у входа в оградку и заставляю
Искоса, украдкой, хотя видеть мой взгляд Мариша не может, всматриваюсь снова в его глаза на фото и снова, кажется мне, читаю в них недоброе:
«Зачем рожала? Ведь предупреждали тебя врачи, серьезно предупреждали. Эгоистка ты, и больше никто! Эгоистка!»
«Ну, не каменная же я, Маришенька, живая… Встал бы ты на мое место! Ведь в самом деле дико это: женщине не рожать… Вся радость в тебе была, думала, обойдется…» — невольно начинаю я оправдываться перед ним.
«А со скамейкой как? Кто ее здесь поставил?»
«Не просила, не просила ведь я, Маришенька, сам он… Не назло же старался?» — защищаю я Виктора.
«Вон как заговорила… Скамейкой тебя купил? Не забыла ли, где она стоит?» — мечут недвижимые Маришины глаза беспощадные упреки.
«Но ты же знаешь, что не виноват он, припадок у тебя случился… И дорогу ты в неположенном месте перебегал. Я, я во всем виновата! Категорически ведь рожать тебя запрещали…»
«А если не виноват, что ж они тогда нагрянули к тебе после суда всей семьей?» — не иссякают и не иссякают жуткие Маришины вопросы.
«Ну так после же, а не до…» — собираюсь я ответить на это, но до меня, наконец, доходит, что, несмотря на всю болезненную взбалмошность и избалованность, он никогда не был жестоким, и спохватываюсь: опять сама с собой разговариваю…
А Виктор с семьей, действительно, заходили ко мне недели через две после суда. Истица и ответчик — два слова, незримо и бессмысленно нас связывавшие. Бессмысленно потому, что потеря моя была невосполнима, а ему не за что было передо мной отвечать.
— Здравствуйте… Можно к вам? — неуверенно улыбаясь, спросила с порога молодая, утомленного вида, большеглазая женщина (пожалуй, глаза только казались большими из-за сильной худобы лица) с годовалым, примерно, ребенком на руках. За нею высился всей громадой Виктор.
Я понятия не имела, как быть: медлила, не отвечая на приветствие, не приглашая войти, и проклинала свою топорную необходительность, видя их смущенье.
— Мы на секундочку… Только ползунки Саше сменим. Правда, Вить? — растерянно пробормотала женщина сущую нелепость, призвав в свидетели и Виктора.
— Неудобно, Тонь, вроде… — пришлось тому подыгрывать наобум.
— Ну, что ж, проходите… — по-прежнему ничего относительно своего в этой ситуации поведения не решив, бросила я с деланной бесстрастностью. Но тут же, впрочем, найдясь, добавила: — Только я тороплюсь в одно место. Да.
Прошли.
Господи, в последующие минуты мы вели себя еще более нелепо. Кроме Саши, разумеется, который был сонным и плаксивым, но в отличие от
Зачем понадобились все эти фигли-мигли со «случайным» ко мне приходом? Зачем? Даже в наихудшем для Виктора исходе суда ему грозила лишь временная потеря водительских прав. Наказанье, как сказали по окончании следствия, чисто профилактическое, да и то, если буду слишком настаивать. С какой стати мне было на этом настаивать, если знала, что он ни в чем не виноват (первое время я так здраво, конечно, не рассуждала)? Неужели все дело лишь в тех трижды ничтожных правах и они пришли благодарить меня за то, что я ни на чем не настаивала? Господи, я понимаю: они живые люди, жизнь продолжается, но получается, что утрата мною Мариши и угроза потери прав были для них чем-то между собой сопоставимым. Странная выходит линия… Ну не низко ли было с их стороны бояться, что я могу сделать нечто такое, чего ни один уважающий себя человек не сделает? А раз так, то, думаю: поменяйся мы ролями, они бы не преминули настаивать на лишении. Они судят обо мне со своей колокольни… Ничтожества!
«Ничтожества» между тем, ни за что меня не поблагодарив, уже выходили в прихожую. Я вышла следом, почти что желая, чтоб они заговорили все-таки о своей признательности, и готовила уничтожающий ответ на их запланированную мной «низость». Тоня щелкнула дверным замком. Неужели так и не заговорят о том? Ну… Ну… Но сказано было лишь: до свиданья. Ничего в ответ не дождавшись, Тоня стала спускаться к выходу. Невесело кивнув мне, двинулся следом и Виктор. Сидевший у него на руках Саша трогал белую металлическую пробку неловко высунувшейся из кармана отцовского пиджака бутылки. Лишь в тот миг и дошел до меня мерзкий смысл этих моих «ну… ну…»: что, если они и не собирались меня благодарить и пришли просто так? Может, в некотором роде поддержать хотели по-человечески? Ведь у разных людей разное о многих вещах представление. Вдруг я ошиблась на их счет: Кто ж я тогда?
Написать о своей судьбе мечтала, написать высоко и пронзительно! Пыталась даже!.. Получалось почему-то крайне витиевато. Быстро взяло меня относительно своей исповеди сомненье: возможно ли, чтоб об искренней душевной боли писалось так вычурно? Да такая ли уж это на самом деле боль, если стилем перед собой же покрасоваться хочется? И до чего привязалась тогда ко мне эта дурацкая витиеватость. Надо было как-то написать злостному задолжнику (года два книг не обменивал), а накануне допоздна просидела над своей писаниной, поэтому на ходу, что говорится, засыпала. И такой я задолжнику сусальности понаписала, такого витийства!.. И отправила, засоня этакая, не перечитывая даже. Принес он вскоре и книги, и записку мою. Заведующей показал. Смеху, смеху сколько было! Впрочем, ясно было, что это недоразуменье, так что не зло смеялись… А вообще-то меня на работе ценят: работник я безотказный…