Полдень, XXII век
Шрифт:
— А я видел «Хиус-Молнию», — сказал Малышев. — В прошлом году, когда стажировался на «Звездочке». Этакая громадина.
— Диаметр зеркала семьсот метров, — сказал Гургенидзе. — Не так уж много. Зато раствор собирателя — ого! — шесть километров. А длина от кромки до кромки почти восемь километров.
«Масса — тысяча шестнадцать тонн, — машинально вспомнил Сережа. — Средняя тяга — восемнадцать мегазенгеров, рейсовая скорость — восемьдесят мегаметров в секунду, расчетный максимум перегрузки — шесть „же“… Мало… Расчетный максимум захвата — пятнадцать вар… Мало,
— Штурманы, — мечтательно сказал Малышев. — А ведь это наш корабль. Мы же будем летать на таких.
— Оверсаном Земля — Плутон! — сказал Гургенидзе.
Кто-то в другом конце зала крикнул звонким тенором:
— Товарищи! Слыхали? Семнадцатого «Молния» уходит в Первую Межзвездную!
Зал зашумел. Из-за соседнего столика встали трое с Командирского факультета и торопливо пошли на голос.
— Асы пошли на пеленг, — сказал Малышев, провожая их глазами.
— Я человек простой, простодушный, — сказал вдруг Панин, наливая в стакан томатный сок. — И вот чего я все-таки не могу понять. Ну к чему нам эти звезды?
— Что значит — к чему? — удивился Гургенидзе.
— Ну Луна — это стартовая площадка и обсерватория. Венера — это актиниды. Марс — фиолетовая капуста, генерация атмосферы, колонизация. Прелестно. А звезды?
— То есть, — сказал Малышев, — тебе не понятно, зачем Ляхов уходит в Межзвездную?
— Урод, — сказал Гургенидзе. — Жертва мутаций.
— Вот послушайте, — сказал Панин. — Я давно уже думаю об этом. Вот мы — звездолетчики, и мы уходим к UV Кита. Два парсека с половиной.
— Два и четыре десятых, — сказал Кондратьев, глядя в стакан.
— Летим, — продолжал Панин. — Долго летим. Пусть там даже есть планеты. Высаживаемся, исследуем, трали-вали семь пружин, как говорит мой дед.
— Мой дед-эстет, — вставил Гургенидзе.
— Потом мы долго летим назад. Мы старые и закоченевшие, и все перессорились. Во всяком случае, Сережка ни с кем не разговаривает. И нам уже под шестьдесят. А на Земле тем временем, спасибо Эйнштейну, прошло сто пятьдесят лет. Нас встречают какие-то очень моложавые граждане. Сначала все очень хорошо: музыка, цветочки и шашлыки. Но потом я хочу поехать в мою Вологду. И тут оказывается, что там не живут. Там, видите ли, музей.
— Город-музей имени Бориса Панина, — сказал Малышев. — Сплошь мемориальные доски.
— Да, — продолжал Панин. — Сплошь. В общем, жить в Вологде нельзя, зато — вам нравится это «зато»? — там сооружен памятник. Памятник мне. Я смотрю на самого себя и осведомляюсь, почему у меня рога. Ответа я не понимаю. Ясно только, что это не рога. Мне объясняют, что полтораста лет назад я носил такой шлем. «Нет, — говорю я, — не было у меня такого шлема». — «Ах как интересно! — говорит смотритель города-музея и начинает записывать. — Это, — говорит он, — надо немедленно сообщить в Центральное бюро Вечной Памяти». При словах «Вечная Память» у меня возникают нехорошие ассоциации. Но объяснить этого смотрителю я не в состоянии.
— Понесло, — сказал Малышев. — Ближе к делу.
— В общем, я начинаю понимать, что попал опять-таки в чужой мир.
— Как тебя несет, — сказал Малышев.
— Я человек простодушный, — угрожающе сказал Панин. — У меня фантазия разыгралась…
— Ты нехорошо говоришь, — сказал Кондратьев тихо.
Панин сразу посерьезнел.
— Так, — сказал он тоже тихо. — Тогда скажи, в чем я не прав. Тогда скажи все-таки, зачем нам звезды.
— Постойте, — сказал Малышев. — Здесь два вопроса. Первый — какая польза от звезд?
— Да, какая? — спросил Панин.
— Второй вопрос: если польза даже есть, можно ли принести ее своему поколению? Так, Борька?
— Так, — сказал Панин. Он больше не улыбался и смотрел в упор на Кондратьева. Кондратьев молчал.
— Отвечаю на первый вопрос, — сказал Малышев. — Ты хочешь знать, что делается в системе UV Кита?
— Ну, хочу, — сказал Панин. — Мало ли что я хочу.
— А я очень хочу. И если буду хотеть всю жизнь, и если буду стараться узнать, то перед кончиной своей — надеюсь, безвременной, — возблагодарю бога, которого нет, что он создал звезды и тем самым наполнил мою жизнь.
— Ах! — сказал Гургенидзе. — Как красиво!
— Понимаешь, Борис, — сказал Малышев. — Человек!
— Ну и что? — спросил Панин, багровея.
— Все, — сказал Малышев. — Сначала он говорит: «Хочу есть». Тогда он еще не человек. А потом он говорит: «Хочу знать». Вот тогда он уже Человек. Ты чувствуешь, который из них с большой буквы?
— Этот ваш Человек, — сердито сказал Панин, — еще не знает толком, что у него под ногами, а уже хватается за звезды.
— На то он и Человек, — ответил Малышев. — Он таков. Смотри, Борис, не лезь против законов природы. Это от нас не зависит. Есть закон: стремление познавать, чтобы жить, неминуемо превращается в стремление жить, чтобы познавать. Неминуемо! Познавать ли звезды, познавать ли детские души…
— Хорошо, — сказал Панин. — Пойду в учителя. Детские души я буду познавать для всех. А вот для кого ты будешь познавать звезды?
— Это второй вопрос, — начал Малышев, но тут Гургенидзе вскочил и заорал, сверкая белками:
— Ты хочешь ждать, пока изобретут твою тирьямпампацию? Жди! Я не хочу ждать! Я полечу к звездам!
— Вах, — сказал Панин. — Потухни, Лева.
— Да ты не бойся, Боря, — сказал Кондратьев, не поднимая глаз. — Тебя не пошлют в звездную.
— Почему это? — осведомился Панин.