Полдень. Дело о демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади
Шрифт:
И мы в своем протесте были действительно не одиноки. Не устаю повторять, что наша демонстрация, которая стала самым или даже, пожалуй, единственным широко известным актом протеста против вторжения в Чехословакию, – на самом деле не была единственной. Гласность, окружившая демонстрацию, принесла нам славу «отважных героев», славу, за которой мы не гнались, «героев», которыми мы не были. Тем более вопиющая несправедливость забывать о тех, кто в разных местах Советского Союза, чаще всего в одиночку (а не как мы – всемером), рискнул выразить свой протест.
В свое время все известные мне факты такого рода я собрала в эпилоге книги «Полдень», позднее узнавала еще новые: мальчик, только что окончивший школу, сделал надпись поперек Кировского проспекта в Ленинграде (его не нашли, и я не называю его имени [теперь могу назвать: Лев Лурье]); за листовки, разбросанные в августе 68 года, уже в 70-м попал в лагерь – два года его искали – Борис Шилькрот, в Мордовии, на зоне особого режима, Виктор Балашов
– Он был с теми, на Красной площади?
– Нет, – отвечает Данни, – он подписал письмо с одобрением ввода войск Варшавского договора…
«Легендой» мы стали и в широких кругах чешской политэмиграции. Из семи демонстрантов пятеро покинули Советский Союз, и каждого из нас, проезжавшего Вену, тамошние весьма многочисленные чехи просто на руках носили. Особенно они полюбили покойного Вадика Делоне. Почти каждый год, в годовщину вторжения, они приглашали его приехать, выступить, еще раз напомнить, что и среди советских граждан нашлись посмевшие протестовать против оккупации Чехословакии. Меня всегда бесконечно трогает, как при встречах со мной, старательно подбирая забытые, в школе ученные слова, чехи пытаются разговаривать по-русски, словно подчеркивают: мы вас, русских, ваш язык, вашу культуру не возненавидели. К сожалению, западная пресса охотней открывается для высказываний типа того, что сказал Кундера о танках, которые в 68 году… привезли европейцам-чехам азиатскую культуру [24] .
24
Это я писала еще до того, как Милан Кундера объявил, что русские танки привезли в Чехословакию… Достоевского. Но на это эссе Кундеры тогда же отлично ответил Иосиф Бродский. См. эссе «Почему Милан Кундера несправедлив к Достоевскому» (Континент. 1986. № 50).
Многие чешские эмигранты, которые свое время не знали о демонстрации, узнали о ней из сделанного в Гамбурге телевизионного фильма. О нем стоит сказать несколько слов. В этом фильме есть существенный недостаток – перегиб в сострадании к нам, жертвам, излишняя «слеза». А когда мы не «жертвы», то – «герои», в духе революционеров из советских фильмов о царском суде, где отважные народовольцы (на большевиков нас похожими все-таки, слава богу, не сделали) бросают в толпу зажигательные речи. Это, однако, искупается композиционной рамкой: это фильм о съемках фильма – за кулисами съемочной площадки актеры живут своей жизнью, своими проблемами, драмами своей личной жизни, они то отчаянно спорят о смысле той истории, в которой снимаются, то им все эти наши заботы надоедают и становятся скучными. Этим самым создатели фильма прямо подчеркивают: если что неточно – в общем ли тоне, в деталях ли, – это мы так видим. И зрителю при таком подходе они оставляют широкое поле для собственного взгляда, для иного осмысления. Замечательная актриса играет Ларису Богораз: внешне на нее совсем не похожая, она сумела проникнуться личностью Ларисы, удивительно передала соединение пылкой порывистости и ясной, твердой мудрости. И совсем поразительно исполнение роли судьи Лубенцовой (по московской кличке Лубянцева, она начала свою карьеру процессом демонстрантов и затем «отличилась» во многих политических процессах). Откуда взяла актриса такое понимание этого холодного и равнодушного садизма служительницы коммунистической Фемиды? Оказалось – она беженка из ГДР…
Этот фильм – десять и больше лет спустя (больше, потому что его продолжают показывать) – еще укрепил «легенду» нашей демонстрации. Говоря «легенда», я имею в виду не сочинение чего-то дополнительного к фактическим событиям, но лишь некий ореол, овевающий это событие пятнадцатилетней давности, эту демонстрацию, выход на которую для всех нас семерых был естественным, простым, негероическим шагом. И я очень надеюсь, что этот ореол легенды не мешает – пожалуй, наоборот, помогает – понять не только наши мотивы, но и
Приложения
Несколько стихотворений
Как охарактеризовать собранные сюда стихи? «Описывающие», «отражающие»? Скорее имеющие отношение к теме и судьбе этой книги (а значит, и ее автора). «Жизнь» и «творчество» находятся в сложных отношениях: стихи – не оттиск жизни на промокашке (кто-нибудь еще помнит, что такое промокашка? – промокательная бумага для написанного чернилами) и даже не проекция многомерной действительности на плоскость бумажного листа. Очень примитивно и ограниченно, зато, по-моему, вполне понятно я сформулировала это в стишке, носящем подзаголовок «Из разговоров с биографом»: «Те, что в стихи не встали, / фактом быть перестали, / а те, что стихам достались, / фактом уже не остались». Вот эту оговорку я и прошу иметь в виду при чтении нижеследующих стихотворений, к которым я время от времени даю короткие пояснения и примечания.
А на тридцать третьем году я попала, но не в беду, а в историю. Как смешно прорубить не дверь, не окно, только форточку, да еще так старательно зарешё – ченную, что гряда облаков сквозь нее – как звено оков.Так события моей жизни, начавшиеся 25 августа 1968 года, отразились в стихотворении, написанном тридцать с лишним лет спустя.
Демонстрации, как известно, предшествовало вторжение в Чехословакию войск пяти стран – участниц Варшавского договора: Болгарии, Венгрии, ГДР, Польши и СССР.
А дело было в августе, с пяти сторон светало: под «Ах, майн либер Августин» – берлинские войска, московские – под «Яблочко», венгерские – под Листа (двенадцать лет назад у них раздавлена столица). А вот болгары – подо что? Что им под ногу подошло? «Прощание славянки»? И шли полки за рядом ряд, и просыпался Пражский Град, во сне услышав танки.А вот попавшее в стихи место нашей демонстрации – Лобное место перед собором Покрова-что-на-Рву, в обиходе (по одному из своих приделов) известным как собор Василия Блаженного.
Какая безлунной, бессолнечной ночью тоска подступает, но храм Покрова за моею спиною крыла распускает, и к белому лбу прислоняется белое Лобное место, и кто-то в слезах улыбнулся – тебе ль, над тобой, неизвестно. Наполнивши временем имя, как ковшик водой на пожаре, пожалуй что ты угадаешь, о ком же деревья дрожали, о ком? – но смеясь, но тоскуя, однако отгадку припомня, начерпаешь полною горстью и мрака, и ливня, и полдня, и звездного неба… Какая тоска по решеткам шныряет, как будто на темные тесные скалы скорлупку швыряет, и кормщик погиб, и пловец, а певец – это ты или кто-то? Летят, облетят, разлетелись по ветру листки из блокнота. Зацепляя подолом траву, не спросясь, чего просит утроба, проторивши в бурьяне тропу, не отступишься тучного тропа. И до той, Покрова-что-на Рву, не покатишь коляску, как встарь, как стакан прижимая ко рту пожелтевший стенной календарь.