Поле Куликово
Шрифт:
Какого ж горя насмотрелся в своих странствиях отец Герасим! Питался подаянием, лесными ягодами, грибами и рыбой — благо водилась она в изобилии в русских озерах и реках. Ночевал по большей части в нищих скитах, в лесных деревнях, где люди жили в норах, как звери, или в курных избах. На полу, на соломе, вместе спали взрослые и дети, телята и овцы, тут же в клетках кудахтали куры. Бывало, упрекал хозяев: «Что ж вы, добрые люди, будто язычники, живете в этакой нечистоте? Лес кругом — за год-другой миром-то каждому можно поставить по просторному жилищу. Свет увидите, дети здоровей станут, и болезней поменьше». Мужики удивленно таращились на странного попа, чесали лохматые головы: «Дак оно так, а не все ль одно?» — «Да как же одно! Из ключа светлого пить али из свинской лужи?» — «Да ить верно говоришь, батюшка. А пуп нашто рвать зазря-то? Все одно пожгут. Этого не жаль — пусть жгут. Коли домина-то добрый, ить
И вот что еще открыл для себя Герасим: не одни ордынцы повинны в нищете народа. Хан драл шкуру все же не каждый день. Иные же бояре и люди служилые, нередко из пришлых, которым князья раздавали поместья в кормление, словно бы торопились выжать из мужика все соки, выкручивали его, как половую тряпку, а тиунские продажи иной раз оказывались разорительнее ордынских набегов. В одной из тверских деревень Герасим застал зимой лишь несколько полуживых ребятишек. Родители умерли от голода. Боярские люди, нагрянув однажды, выгребли хлеб дочиста, взяли за долги весь скот, всю птицу, а в озере, которое подкармливало деревню, минувшей зимой случился замор, и рыба погибла. Гоняться за лесной дичью обессилевшие мужики не могли, тут еще нагрянули свирепые метели, парень, посланный за помощью, где-то сгинул. Занесенная снегом деревня испускала дух. Герасим собрал в одной избе шестерых исхудалых детей — их спасли последние пригоршни отрубей, оставленные родителями, — истопил печь, нагрел воды, разделил поровну имевшиеся у него сухари, велел старшему приглядеть за меньшими, никуда не уходить и побрел, сопровождаемый волками, в ближнее село, верст за тридцать. Дошел. Мужики послали за детьми подводу, а Герасиму объяснили: «Боярин-то, вишь, давно хотел ту деревню на иные земли переселить, да мужики упирались: им вроде в лесу вольготнее, подальше от господина — лют он. И попали в продажу. Вот как, значит, волюшка их кончилась».
Отдохнув и выспросив дорогу, пошел Герасим искать боярскую усадьбу. Нашел и принародно проклял жестокого господина. Его нещадно избили. Говорили — боярин убить велел, но оборванная ряса и поповская речь и тут сослужили ему службу: побоялись палачи взять смертный грех на душу. Крестьяне подобрали Герасима, отвезли в ближний монастырь, там его выходили. Настоятель признал Герасима, предложил пожить до лета. Возможно, остался бы, да началась у него вражда с одним из схимников, знаменитостью монастырской, исступленным аскетом и затворником. Тот прочел проповедь, и вся она была о том, что беды на Русь валятся от избалованности народа. О благах думают люди, о пище телесной, забывая пищу духовную. Только-де истязая и умерщвляя плоть свою, можно очиститься от грехов в этом мире, возвыситься до божественного прозрения, до счастия и гармонии. Когда поймут это люди, наступит гармония во всей жизни, и силы нечестивые перестанут терзать православных, сгинут в преисподнюю. Вскипел отец Герасим:
— Как же ты смеешь, отче, судить о народе, затворясь в келье с молитвенником в руке? Видел ли ты детей, полуживых, оставшихся подле трупов родителей, от голода умерших? Видел ли, как затягивается петля на шее матери, отрываемой от малых чад ее, как тех малюток прикручивают к седлу, заткнув им рты грязными рукавицами? Видел ли, как иной тиун, согнав мужиков пахать, косить, рубить лес, дает на артель в дюжину работников булку аржаного хлеба да жбан кваса в день? О каких еще истязаниях ты говоришь?
Бывшие на проповеди монахи начали креститься, схимник нахмурил иконописный лик.
— О чем глаголешь, сыне? Не впадаешь ли ты в ересь, впутывая порядки мирские в наши посты и молитвы по очищению души?
— Нет, отче, ежели кто из нас впадает в ересь, так это ты.
Возгласы ужаса не уняли Герасима:
— Не повторяешь ли ты, отче, призывы юродствующих латинских монахов — доводить самоистязание до крайности, когда человек становится
— Одумайся, грешник! Что говоришь?
— Без чистоты тела и крепости его нет чистоты духа, — перекрывал Герасим нарастающий ропот. — Из грязи, нищеты, голода, болезней, из ига вражьего вырастают грехи народа. Давайте же трудом своим вырвем самые корни грехов. Разве не учит святой Алексий, митрополит: «Невежество злее согрешения»?! Вериги же оставим юродивым. Юродство — болезнь, потому народ жалеет юродивых. Зачем же нам-то землю юродами населять? Кто работать на ней станет, Русь крепить, защищать веру нашу? Кто станет кормить князей и дружины их, содержать монастыри и церкви, коли все вериги наденут да затворятся в норах?
Пораженные, молчали монахи. Наконец заговорил настоятель:
— Много гнева в сердце твоем, сыне Герасим, а вера истинная крепка. Но гнев духовнику не советчик. Ступай за мной, будет у нас разговор долгий.
К удивлению Герасима, старый игумен не упрекал его. Церковь, втайне от ордынских правителей, уже меняла свою политику. Лишь остерег от проповедей против своих господ: можно сильно навредить делу. Герасим понимал игумена, готов был согласиться, а перед глазами стояла одна картина. Осенью, в конце месяца листопада, видел он, как княжьи отроки наказывали мужиков, затравивших оленя собаками. Троих охотников раздели донага, привязали к большому бревну, вложили в рот каждому по увесистому рублю (металлическому брусу) и пустили бревно с людьми по реке. Мужиков корчило от ледяной воды, тяжелые рубли перегибали на бревне, утягивали головы в воду, и несчастные поминутно захлебывались; палачи же, плывя рядом в челне, поворачивали бревно так и эдак, приговаривая: «Что, лапти, олухи бородатые, пережарилось, видно, княжеское жаркое, плохо что-то грызете? Ну-ка, размочите водицей из княжеской реки», — и, хохоча, окунали охотников головами в воду, пока те не начинали пускать пузыри. Не верилось, что такое творят христиане над своими же, православными. Чем они лучше ордынцев?
За беседой к игумену вошел келарь и тихо доложил:
— Отче, не знаю, чем потчевать ныне братию — совсем нет ничего в кладовых.
Герасим удивился: монастырь немалый, неужто живут без запасов? Игумен спокойно сказал:
— Еще рано, брате, погоди, авось господь и пришлет. А не пришлет за грехи наши, сваришь пшена с медом.
«Так это у них называется „ничего нет“?» — подумал Герасим со странным чувством, вспомнив синие, исхудалые лица детей в простуженной курной избе и то, как жадно, словно зверьки, пожирали они размоченные в теплой воде сухари…
Через четверть часа келарь снова вошел веселый и сказал:
— Отче, господь снова явил чудо, как в прошлые разы, когда кончалась ядь. Боярин Гаврила Семеныч прислал на четырех возах хлебы, рыбу, сочиво, масло конопляное, пшено и мед.
Игумен чуть заметно улыбнулся:
— Готовь столы, брате, да вот отца Герасима позовешь к трапезе. Мне же, как всегда, принесешь сухари с водой да вареную ботвинью без масла.
— Дозволь, отче игумен, и мне разделить с тобой трапезу? — попросил Герасим и подумал про себя: «Господи, когда же ты явишь чудо для всех, кто работает денно и нощно ради хлеба насущного, а умирает от голода?» — и перекрестился, испугавшись собственного ропота. Но мысль о таком чуде крепко засела в его голове…
Ни через год, ни через два не вернулся Герасим к муромскому епископу. Может быть, опасался, что князь выдаст его в Орду, может, потому, что узнал: после погрома на торжище князь поостерегся ехать в Орду, лишь малую часть полона удалось ему выкупить. Сам бы, вероятно, в Орду направился, да не на что было выкупить своих отцу Герасиму, а найти, увидеть и оставить в рабстве — сверх сил. Горе его растворилось в большом народном горе и стало со временем не таким мучительным. Но больше ордынцев стал он ненавидеть жестоких и несправедливых господ из своих. Вероятно, потому, что были они рядом. За слова против бояр и тиунов его снова и снова били, всякий раз беспощадно, и много рубцов на теле осталось у Герасима с тех времен. Он понял: увещевать господ словами — все равно что идти с медным крестом против басурманской конницы. Злоба лютая, неутолимая злоба рождалась в его душе. Он вернул себе мирское имя и стал собирать ватагу. Так из святого отца Герасима вышел атаман Фома Хабычеев, чье имя через годы увековечит один из летописцев великой битвы на Дону.