Поле Куликово
Шрифт:
Бастрык усмехнулся:
— С Димитрием наш Ольг, конешно, не в сердечной дружбе, но заодно с Ордой супротив Москвы не станет. Нет, не станет. А коли Димитрий Иванович на Орду пойдет, ему эти мечи послужат.
— Темнишь ты, Федька, виляешь хвостом, аки старый лис. Да мы не глупые выжлецы.
У Бастрыка задрожала борода. С обидой сказал:
— Не веришь? Тогда вели своим выйти за дверь да притворить ее — тебе одному скажу. Не бойсь, не трону, и куды мне деваться, — поди, под каждым углом твои душегубы?
— Не боюсь я тебя, Федька. Ну-ка, ребята и девки, вон за порог.
Едва остались вдвоем, Бастрык прошел в угол, сдвинул кровать, отковырнул половицу, достал из-под нее небольшую шкатулку, протянул Фоме.
— Открой, там гумага сверху. Читать, поди, не разучился, ты ж, говорят, из попов.
Фома открыл шкатулку, вынул сложенный лист желтоватой бумаги.
— Однако угадал я, Федя: не все ты свое добро нам выложил. Может, еще осталось?
— Не осталось. Да ведь и это не мое, — миролюбиво сказал Бастрык. — Ты читай, Фома, гумагу-то, читай-ка…
Фома осторожно развернул бумагу, с любопытством поглядел на свет. Прежде читал он книги пергаментные, даже папирусные видел, а бумагу впервые держал в руках, хотя слышал о ней. Читал медленно, по два-три раза пробегая корявые, полуграмотные строчки, — видно, Федьке Бастрыку письменная наука давалась труднее купеческой и тиунской. Да и писал он тем же языком, каким говорил, обыденные слова странно, даже смешно смотрелись на бумаге. Однако Фома был серьезен.
«Князю Великому Владимирскому и Московскому, государю всея Руси Димитрию Ивановичу бьет челом верный раб его Федька. А пишу я тебе, государь наш светлый, што враг твой и наш заклятый, царь ордынской Мамайка стоит со всеми курени и таборы у речки Воронежа, близ тово места, кое тебе допрежь указано было, только и перегнал кочевья. А пришло к ему, царю поганому, с той поры две орды малые, да тумень большой с гор аланских, и всего, значитца, ныне у Мамайки войска будет сто тыщ и двадцать. Те же, кои вещают тебе, государь, будто войска у него тьма тем, те людишки брешут, и ты, государь, не верь им, а вели пытать их, шпионов татарских, штоб правду те сказывали. Велел я двух странных людей, от Поля Дикого пришедших, кои народ смущали, в бичи взять да жечь каленым железом, и сказывали они — послал-де их темник Батарбек да по два рубли серебряных дал им и сулил боярами сделать, как татары Москву возьмут. А ишо прибегали смерды мои от Черного озера, их пожгли татары, а татар тех твои кметы побили и сотника ихнево, татарского, к тебе языком повели. Ишо было третьего дни посольство воинское от князя Ольга, и от Мамая к Ольгу тож, а с чем посольство, тово мне сказано не было, только велено от князя сидеть и ждать, да привечать ратных людей, сколько бы князь ни прислал, да кормов для тово держать наготове поболее. Я смекаю, в Холщове думает Ольг опору кормную иметь для своей рати, а более тово не смекаю. Слышно, государь наш великий, будто войско ты сбираешь. Тяжко мне, рабу твому, о том слыша, в Холщове под князем рязанским сидеть. Вели, государь, и приду я к тебе с людьми верными, а оружье мы припасли, и князю Ольгу выкуп за себя я сам пошлю. Ведь сулил ты, Димитрий Иванович, за службу верную на Москву меня взять, да посадить на поместье большое, да пять лет беспошлинно торговать в землях твоих. Мне уж и сниться стало, как я вольным-то купцом служить те стану, богатства твои государские множить, ремесла налаживать. Ведь под сильной твоей рукой какая жизнь славная нам, людям торговым да хозяйственным, и обидно мне, коли встречу московских купцов, кои торг ведут на полушки да сухари квасом запивают. Им не дело вести, а скот пасти, да и то рази што баранов. Для дела твово ратново, для избавления Руси от поганых шлю те с человеком верным шкатулку сию. Наполнял я ее по золотинке да по камешку все годы, кои тебе служил, притворяясь холопом рязанского князя. А список добра прилагаю. Смилуйся, государь, возьми Федьку к себе.
Припадает к ногам твоим царским раб твой и в здешней, и в загробной жизни Федька».
Долго молчал Фома — снова мысли ворочал. Мог ли подумать, что Федька Бастрык, злобный цепной пес рязанского князя, мордоворот и шкуродер, ненавидимый крестьянами, был человеком Димитрия, по его воле сидел близ границ Золотой Орды тайным соглядатаем, приманивал на холщовские огоньки ханских людей, выуживал от них нужные сведения! Значит, и Федька жизнь свою положил на то дело, к которому звал народ отец Герасим, которому отчасти служил и атаман Фома. Да еще и золото копил для Москвы. Сколько ж у князя таких людей сидит на русских границах и в самой Орде? Ведь кто-то же приносит Бастрыку вести — те самые, что он шлет в Москву. Фоме вдруг показалось, будто сам он последние годы ходил окольными тропинками, где-то в стороне
— Не пойму, Федька, коли ты на такой важной службе у князя, зачем открылся?
— Не всем открылся, тебе лишь. Кто ж не ведает, што Фома Хабычеев в московских землях только не разбойничает? Твоя служба князю Димитрию далеко слышна… Да и недолго мне тут сидеть осталось, не нынче-завтра уйду со своими.
— Моя служба тебе, Федька, неведома. Да и не по твоему она разуму. Но ты гляди: коли от князя слова нет — сидеть тебе здесь надобно.
— Того и боюсь, што оставит. Ныне-то вроде право есть уйти: слышно, рать скликает Димитрий. Как-нибудь вывернусь, он старые заслуги помнит.
— Гляди… Однако заговорились мы, вот-вот петухи запоют, да и проснется кто из твоей верной стражи, — Фома ядовито усмехнулся. — Оружье мы у тебя заберем. Сами пойдем к Димитрию, с оружием-то охотнее примет. Шкатулку эту сам ему вручу с грамоткой твоей. Там про верного человека сказано, вернее и не сыщешь.
— Твоя воля, — буркнул Бастрык.
— Аль не веришь?
— Тебе-то верю.
— Ин и добро. Другие о ней и не прознают.
Фома завернул шкатулку в тряпицу, тщательно перевязал шнуром, спрятал в суме среди дорожной рухляди, прямо глянул в лицо Бастрыка своими прозрачными глазами.
— И вот о чем Христом прошу тебя, Федька: не дай помереть от голода вдовице горькой с сиротами ее — той, што в крайней избе живет, у поскотины.
— Не из-за нее ль ты явился, благодетель?
— Из-за нее тож.
— Не помрет, не бойсь. Седмицу назад отрубей давал, с новины дам. Кабы не зловредничала, ситные ела б.
— Смотри, Федька, — отчетливо произнес Фома. — Пощадил тебя ныне, сам знаешь почему. Чую — есть за тобой правда, ее уважаю. Но и мою правду ты уважай. Чья выше — господь рассудит, я же от своей не отступлю до смерти. Для меня всяк человек — душа живая. Коли не будешь давать той бабе хлеба и молока, штоб самой хватало и детишкам, — под землей сыщу. Ни хан ордынский, ни государь московский или рязанский со всем войском тебя не спасут. Глаз мой отныне на тебе до окончания века — заслужил ты от народа сей «почет». А слово Фомы тебе ведомо.
— Ладно, — в лице Бастрыка мелькнула растерянность. — Будет работать — всего получит.
— Так ты дай ей работу. Ни одна русская баба от работы не откажется. Ведь и рабочую скотину кормить надобно, Федька, чтоб толк от нее был, — тебе ли того не знать? Хозяин тож! Поди, баба под юбку не пустила, дак ты ее со света белого сжить вздумал. А к Димитрию просишься. Он за этакие штуки своим тиунам головы скручивает, даже бояр не щадит. В церковь ходи почаще, душу разбойную просвети — иначе тяжко и страшно помирать будешь, попомни мое слово.
Бастрык угрюмо промолчал. Фома открыл дверь, позвал людей. Ключница бережно обнимала девушку и таким взглядом окатила Бастрыка, что тот съежился. Серафима, оказывается, вышла поспать от духоты в холодные сени, потому разбойники ее и не заметили, и возни в светелке она не слышала. Разбудил ее вскрик Дарьи…
— Што, батюшка, — лениво спросил Ослоп, играя ножом на поясе и поглядывая на Дарью, — здеся его прирежем аль во лесок отведем?
Серафима замерла, Дарья ойкнула, Фома усмехнулся: