Поле Куликово
Шрифт:
— Благодарствую, мастера русские! — громко крикнул князь. — Много ласковых слов сказал бы вам, да нет времени на разговоры. У всякого моста два конца, и велю я за каждый конец выставить строителям по бочке зеленого вина. Москвитянам, как первые они концы свели, за добрый пример, за серединочку золотую — и третий бочонок.
В воздух полетели шапки, и еще не упали они — взлетели у других мостов: догадливы мужики, отчего второе «ура» гаркнули московские умельцы, а может, увидели подводы с дубовыми бочками, въезжающие на мосты впереди воинских ратей. Громче всех теперь ликовал Филька Кувырь, строивший мост с коломянами, в тысячу которых влились его односельчане. Узнав, что московские пожалованы тремя бочками, хватил о землю шапкой, притопнул ее ногой, едва не плача, напустился на Фрола:
— Говорил я те, Фрол Пестун, аль не говорил?!
Фрол, и сам раздосадованный, неожиданно вызверился:
— Я те дам запас! — Он сунул под нос Фильки увесистый кулачище. — Вот игде мой запас! Ишь голь бражная, утроба ненасытная! Кажинный день готов жрать до блевотины. Завтра, глядишь, с Ордой схлестнемся, а ему бы все лить в глотку. Попробуй у меня, нажрись только!
Филька сжался, заюлил:
— Да я ж, Фролушка, от обиды лишь, — и преданно смотрел в глаза десятского — ну, как лишит Фильку Кувыря честно заработанной чарки? — От обиды лишь, Фролушка…
— От обиды!.. Мне, может, обидней твово. Да не одни мы такие ловкие, Москва, она завсегда первая, там и народ первый собран.
— Будя вам, — посмеивался Сенька. — Свои обошли, не чужие — тому радоваться надо. А бочки-то эвон, подводы ломят, на всех достанет. Пошли, Филька, может, последний разок вдарим по бездорожью, чтоб грязь полетела.
Мужики грудились у костра на берегу, где в большом медном котле прела каша и куда уже подкатывали тяжелые бочки вина.
Войска одновременно вступили на все мосты. Бродами шла молчаливая конница. Семь колонн, каждая из которых растянулась на один дневной переход, должны утром стоять на Куликовом поле. В одну ночь переправить через серьезную реку семидесятитысячное войско — такой задачи русским воеводам еще не приходилось решать. Лет пять назад она показалась бы им фантастической, теперь же и мысли не возникало, будто государь требует невозможное, и воеводы лишь поторапливали начальников отрядов, а те — своих ратников. Густая сентябрьская ночь окутала переправу, против мостов и бродов неярко горели малые костры, скрытые от степи прибрежными увалами. В селе Рождествено Монастырщина не светилось ни одного огонька. Княжеские люди, расставленные днем от села до опушки Зеленой Дубравы, помогали проводникам полков выйти на свои направления между речками Смолка и Нижний Дубяк. Сотни потревоженных птиц носились в темноте над широким полем, и всюду встречали их приглушенные голоса, конский храп, стук копыт и колес, всюду маячили живые тени, и птицы, вскрикивая от возмущения и страха, уносились за овражистые, обросшие густолесьем притоки Дона и Непрядвы. Головастые молчаливые совы, скользя во мраке на мягких крыльях, ловили куликов на лету, высматривали упавших в траву. За Непрядвой тоскливо выли молодые волки. На Дону серебряно трубили лебеди. Войско наполняло ночь тревогой за многие версты вокруг — даже там, где не был слышен его многотысячный шаг. Оно нависало над пространством, подобно туче в час заката, и другая туча вставала вдали, двигаясь навстречу первой, их столкновение сулило невиданную грозу.
Острее птиц и зверей чуяли в ночи разлитую тревогу воины дозорных отрядов, высланных за Куликово поле. Васька Тупик, спешив своих, растянул их длинной цепью у подножия лесистого холма близ деревни Ивановки, залег в траву рядом с Шуркой, приник ухом к сыроватой земле — ночью она говорила слуху разведчиков не меньше, чем днем говорила глазам. Где-то впереди лишь крепкая сторожа Семена Мелика, но всего задонского поля ей не перегородить, а враг коварен, степь ему — дом родной. С татарской стороны долетали только крики непонятных птиц, сердитый лай лисиц, почуявших человека, да изредка — легкий топот копыт вспугнутых волками косуль и оленей. Со стороны Куликова поля, тревожно чмокая, проносились невидимые бекасы, падали в кочки где-то у речки Курцы. Дважды за ночь Тупик отправлял к воеводе передового полка связных, извещая, что застава не дремлет и не побита врагами. Утром Тупика сменит отряд Андрея Волосатого.
Давно не видел Васька пышнобородого друга Андрюху — с того самого дня, когда на Дону погнался за разведкой татар и взял сотника. Слышно, и Андрюха
Вспомнил Хасана с легкой обидой: увидел его днем в колонне войска, во главе сотни, кинулся с распростертыми объятьями, а тот лишь кивнул, посмотрел своими холодными глазами без улыбки, будто встретил случайного знакомого: «Здравствуй, боярин». — «Здравствуй, князь». И сказать вроде больше нечего. Так и разъехались, едва поклонясь. Конечно, владетельный князь, — да неужто сословные титулы воинскому товариществу помеха? В одной яме сидели, одной смерти глядели в глаза, против одного врага стоять в битве. Окажись Васька Тупик князем удельным, разве посмотрит он свысока на Ивана Копыто или кого другого из своих разведчиков?! Пусть у него тогда глаза бельмом зарастут!.. Когда в яме казни ждали, Хасан прямо свойским был, и в глазах лихое веселье, будто на пир собирался, а вырвались — не улыбнулся ни разу. И теперь вот, сидит на своем гнедом, будто каменный идол в пурпурной мантии, десяток всадников при нем, все угрюмые, немые — что истуканы. Пятеро русские, пятеро — татары. Прямо хан ордынский…
Травы пахли терпкой горечью — так пахнут они осенью, хотя на Дону стояло еще жаркое лето. Полоса моросящих дождей прошла, местами проносились короткие грозы, озаряя степь сполохами, — такие обычно гремят в пору созревания хлебов. Ночами лучились крупные звезды, какие редко бывают над Москвой, днем сильно припекало, лишь по утрам ложился в междуречьях тяжелый туман или падала холодная белая роса. Птица на Дону и притоках гуртовалась местная, в меру пугливая — не та дурная, что валом валит с севера и сама дается в руки охотникам, — значит, до осенних холодов еще далеко.
Васька всматривался в темень, слушал землю — не застучат ли конские копыта, не зашуршит ли трава под руками ползущего врага, а сам думал, как завтра, отправив отряд отдыхать в походных телегах, объедет войско в поисках звонцовских ратников и выспросит у них о девушке, чей крестик носит на груди.
На другой речке, на маленькой Чуре, держал дозор поп-атаман Фома, посланный от князя на одно из самых опасных направлений. Лесные братья по двое расположились вдоль берега, сам Фома с неразлучным Ослопом затаился в маленьком заросшем овражке над излучиной. Совы и козодои проносились над тусклой водой, плескались ночные утки и лысухи, изредка переговариваясь в камышах картавыми голосами, попискивали мыши в траве, где-то пронзительно заверещал, заплакал и смолк заяц, схваченный хищником, небольшое стадо кабанов переплыло речку, захрюкало, зашелестело, зачавкало, пожирая сладкие корни куги и мешая слушать. Ослоп запустил в них камнем, стадо замерло, потом сорвалось с хрипом и треском, затихло в поле. Фома сердито толкнул напарника. Вышел из зарослей благородный олень, сторожко постоял у плеса, попил и словно растворился. Прилетали кряквы с полей, темными комками зависали над камышом, медленно опускались. Заядлый охотник Никейша тяжко вздыхал и замирал при появлении дичи, Фома сердился, но помалкивал, лишь внимательнее смотрел и слушал, мало надеясь на своего телохранителя.
Тревожили воспоминания и думы, Фома гнал их, и все же образы прошлого прорывались к нему…
Фома встряхивает головой, гонит воспоминания, минуту следит, как по плесу расходятся темные «усы» от плывущей лысухи или гагары, а потом из речного зеркала возникает иной лик, приближается, и подходит к нему живая Овдотья, молодая, румяная, держит за руки малюток, улыбчиво упрекает: «Почивать уж пора, Фомушка, у деток вон глазки слипаются. Небось опять полуночничать с книгой собрался? И што в ей такое интересное?»
…Фома даже на руки глянул, будто вправду держал мирный пергамент, а не смертоносный чекан. Вздохнул, глядя во тьму за речкой, и беззвучные блески далеких зарниц вдруг оживили радужное полыханье праздничных сарафанов на лугу за деревенской церковью, оно мгновенно сменилось дикой пляской огня, пожирающего деревянные избы, резанул уши страшный чужой визг, горбясь, проскакал серый всадник, волоча в пыли такое, на что смотреть жутко… Фома даже глаза прикрыл, торопливо прочел молитву.
Зарницы вспыхивали как будто ближе, часто срывались и сгорали в полете звезды, светлые полосы быстро таяли в безлунном небе, багровая звезда стояла в зените, и холодный немигающий свет ее, казалось, уплотнял ночной мрак.