Полет на спине дракона
Шрифт:
— На ловах он, у Ярилина Болота... — пошевелила она непослушными губами, — ежели не заблудились, к ночи будем... Белок бьёт. Заимка у его там.
— Ты только гляди, не сникни совсем — один-то я не найду.
— Богородица подскажет, — слабо улыбнулась Прокуда, уже просто, по-человечески подтрунивая. Что-то изменилось после боя. Значит, с ним уже не как с живой иконой? В ответ на эту бесхитростную шутку девушки в груди Боэмунда вздыбилась пеной тёплая волна, и он подумал: нет, теперь он будет о ней заботиться не из-за того, что она — ключик к тому проклятущему
Прокуда меж тем снова стала бредить (опять, сто чертей, про Евпатия своего болтала что-то) и клониться к гриве... Но тут из мягкого ельника вдруг обрушился гром десятков копыт...
«Эх, жизнь моя поганая, нарвались-таки на разъезд?» Чей? Урусутский или «наш»? Что хуже?
— А ну назад, — дёрнул он повод, — кажется, попались-таки...
Прокуда очнулась, вздрогнула и рассмеялась:
— Это туры! Ой...
Огромные пушистые серые быки остановились, покачивая длинными рогами. Передовой рыл копытом снег.
— Эх-ма... гляди, на башке-то ровно ухваты... Любовь у них теперича, опа-асные, бьются... У кого любовь, те завсегда опасные, — задорно улыбнулась девушка. Ей полегчало.
Измученные степные лошадки лихо отпрянули в сторону — таких чудовищ они никогда не видели. Это вам не волы, что тянут повозки в обозе.
Заимку Прокудиного стрыя найти не довелось — всё-таки заблудились. Девушке становилось всё хуже, она даже бредить перестала. Неизвестно чем бы всё кончилось, если бы уже под вечер не наткнулись на пустынь. Две ветхие хибарки трудно было отличить от окрестного бурелома... едва не миновали, не заметив. Им навстречу молча вышли трое в засаленной посконине, едва прикрывающей изъязвлённые руки. Боэмунд засуетился, закричал. Отяжелевшую девушку с трудом перетащили на студёный земляной пол (там отшельники спали — не брала их простуда). Боэмунд, суетясь, скинул с себя всё, что можно, подстелил... Бросился рубить лапник и разводить погасший очаг. Всю ночь не сомкнул глаз, судорожно взывая поочерёдно ко всем известным ему богам. Ничего другого он придумать не мог.
Хозяева оказались немыми... Поутру кое-как, знаками, старший стал что-то объяснять — похоже, выгонял... Боэмунд налился свинцом, и вдруг старец отверз уста:
— Пойди по этому ручейку... Там березняк и горушка. Живёт в землянке ведьма-половчанка, лекарка. Может, и пособит от греха.
Боэмунд аж присел:
— Чего ж ты раньше-то? Я думал — немой.
— Я и есть немой. Обет молчания мы дали... Из-за бестолковщины твоей гореть мне, окаянному... — И вдруг заорал: — Сгинь, черт паршивый, лишай конский! Более не слова не скажу. — Старец вдруг опустился на снег и тоненько заплакал.
Боэмунд бросился к лошадям.
Ведунья показалась ему необычной. Стройная не по летам. Хоть и высушенная. Не половчанка... что-то знакомое в чертах... Но что? Седые пряди ловко заплетены в косички. Смотрела пристально, слушала сбивчивую речь. Не спешила... Потом вдруг сказала уверенно:
— Нездешний.
— Булгарин я.
— Нет, не булгарин. Ну да ладно,
— Да и ты, бабушка, видать, не в этих кустах произросла...
— Ой, соколик, не в этих.
Прихватив пухлую котомку, она ловко, как юная, взлетела в седло.
От Прокуды не отходила два дня. Бормотала, притирала, молилась. Всё это время Боэмунд вертелся, как на углях: кончались скудные запасы... Отшельники, ужавшись по углам, по-беличьи грызли свои корешки.
К третьему позднему рассвету Прокуда разлепила воспалённые глаза, удивилась, улыбнулась:
— Ой, бабка Бичиха, а ты тут как?
— Вот те на... Знаете друг друга? — удивился Боэмунд.
— Тут все друг друга знают. Лес-то маленький, ровно семечко, — усмехнулась девушка.
Поутру знахарка отозвала Боэмунда, смерила взором, от которого возникло ощущение, что окунули в воду с головой.
— Непростой ты человек. Вижу, надо тебе куда-то. Ты езжай, я за Прокудкой погляжу. Только сперва в землянку ко мне заскочи. Охотники турью ногу приволокли, муки мешок. Вот и привези, ежели не лень. И езжай себе.
— Я вернусь.
— Возвращайся, коль не сгинешь...
Бату. Под Пронском. 1237 год
Под Пронском Юрий Игоревич развеял, как пух из подушки, свои лучшие полки, а заодно и полки своих бояр-нойонов. Наблюдая за битвой, Субэдэй морщился даже больше, чем когда уплывал на бурдюке воспоминаний на реку Калку. Это было больше похоже на истребление дзеренов на льду, чем на грозную сечу. Тем более что на месте дзеренов оказались великолепные урусутские воины. Субэдэй долго не верил, что рязанцы вышли в степь — открытую и ровную, как ковёр перед вежей, — не имея даже конных стрелков.
Да и Бату смотрел на это всё с привычного рукотворного холма из стянутых верёвками телег, какие возводят для джихангира, и думал, нет, не думал, чувствовал...
С чем такое можно сравнить? Возможно, с тем ощущением, когда жертвенный нож вспарывает кожу дорогого породистого коня, а ты вдруг понимаешь, что губят его зря.
Очень простыми уловками монголы разбили рыхлый строй, умотали конницу, а потом носились вокруг на недосягаемом для луков расстоянии и стреляли, стреляли, стреляли по лошадям издали, по неповоротливым пешцам почти в упор, с налёта. Далее как всегда: восторженно рубили бегущих, распустив веер неотвратимой лавы.
Оставшихся тянули на арканах. Рязанского князя взять живым, увы, не удалось.
Эти задубевшие холмы человеческого мяса на снегу будут вспоминать потом те, кто раздувает свою отвагу ненавистью к завоевателям, но не правильно ли было пенять на Юрия Игоревича?
Бату делал то, чего не делать не мог. Князь Юрий МОГ и должен был избежать сметающего самума, под который он швырнул своих невинных багатуров и сабанчи.
От этой победы Бату ждал для себя, по крайней мере, радости, но вот её-то как раз и не было. Что омрачало?