Политэкономия соцреализма
Шрифт:
Подмена, нарочито не замечаемая в классическом либерализме (которому это было политически невыгодно), была сразу же обнаружена леволиберальной мыслью (которой это было политически выгодно). Уже в 1929 году (в год великого перелома!) в своем «Восстании масс» Ортега–и-Гассет определял ее как «явление исторического камуфляжа» (под ним он понимал ситуацию, когда «внешние признаки явления скрывают его сущность вместо того, чтобы прояснять ее»). В связи со «сталинским вариантом марксизма» он писал: «Любое явление исторического камуфляжа подразумевает существование двух реальностей: одной – глубокой, истинной, сущностной и другой – поверхностной, случайной, кажущейся. Так, например, Москва сейчас располагает набором европейских идей – марксизмом, – которые были сформулированы в Европе, на основе анализа европейской действительности и для решения сугубо европейских проблем. А под этой маской идей скрывается народ, который отличается от европейцев не только этнически. […] Если бы марксизм победил в России (где нет промышленности), это было бы самым большим противоречием с учением Маркса. Но такого противоречия нет, потому что нет такой победы. Россию можно назвать марксистской лишь с большой долей допущения, точно так же как мы назвали бы римлянами немецкие племена, жившие на территории Священной Римской империи» [81] .
81
Ортега–и-Гассет
Замечательно, что сам феномен исторического камуфляжа описывался Ортегой–и-Гассетом через понятие миража: «Явление камуфляжа не может сбить с толку только того, кто заранее принципиально убежден в его существовании. Так, заранее зная, что перед нами мираж, мы перестаем доверять глазам» [82] . В сущности, проблема миража не есть проблема «представления», но проблема воплощения. Видимый, здесь и сейчас данный образ подлежит воплощению. На этой-то стадии и возникает проблема.
82
Там же. С. 166.
Мераб Мамардашвили, рассуждая о «власти сверхреальности» в советской жизни, писал в этой связи: «Сюрреальное царство мнимости шире, чем просто литературные враки т. наз. социалистического реализма, зеркала, отражающего, например, шоссе, которое запланировано на следующую пятилетку. Нет, в жизни люди должны вести себя так, как будто шоссе уже существует и должны ездить по нему» [83] . Мы останавливаемся, таким образом, не перед проблемой образа (образ нам дается), но перед проблемой его перевода в реальность. В более широком плане Мамардашвили объяснял это появление царства мнимости самой природой «реального социализма»: ««Социализм», в действительности, вовсе не есть понятие (социально–историческое), имеющее в виду решение определенных социальных проблем (исторически–органических, выросших из реальной массы человеческих историй), и социальный строй или новая форма жизни, устанавливаемая для этого. Это не входит ни в его цель, ни в содержание. Понятие это обозначает определенный тип власти и ее упражнения и воспроизводства. Здесь нет никаких целей вне самой власти. Просто для ее удержания и воспроизводства нужно приводить общество к тому виду (что воспроизводила бы данная власть), который называется «социалистическим». Иначе не выполняются задачи этой власти как чего-то самоцельного. Тогда социализм и «строится».
83
Мамардашвили Мераб. Необходимость себя. М.: Лабиринт, 1996. С. 172.
При этом социальные проблемы и исторические идеалы, антиномии и т. п., закодированные в понятии «производительные силы» […] и т. п., не решаются. Да и задача эта не ставится. Поэтому любой африканский вождь и может объявить «строительство социализма». Но надо сказать, что это самая удобная, почти что идеальная форма приведения общества к условиям воспроизводства самоцельной власти. […] Полное огосударствление экономики и общества, однопартийность, неправовое состояние и т. п. суть поэтому не заблуждения или вынужденные меры момента (в силу бюрократизации затем окаменевшие), а проявление имманентной логики и сути данной власти, условия sine qua non ее как она есть, раз есть замысел и вкус к ее появлению» [84] .
84
Мамардашвили Мераб. Необходимость себя. С. 164–165.
Как можно видеть, подобная конструкция не просто предполагала некое «зеркало», отражающее шоссе, запланированное на следующую пятилетку, но, во–первых, вообще не могла без подобного зеркала существовать, а во–вторых, возвращала сам концепт «мимесиса» к его исходному значению (греч.: имитация), т. е. требовала, чтобы шоссе не просто отразилось, но материализовалось, чтобы мираж чудесным образом превратился в реальность и люди по нему «ездили». Итак, для того чтобы заменить десигнат денотатом, недостаточно просто заменить «реальный социализм» его «светлым образом»; недостаточна даже замена реальности знаком, когда «светлый образ» заменяет не только десигнат, но и саму переживаемую реальность; требуется то, что Ханна Арендт называла «фиктивным миром» («сюрреальное царство мнимости», по Мамардашвили), в котором живут люди (именно: ездят по несуществующим шоссе).
Энгельс где-то заметил, что если бы социализм означал только государственную собственность на средства производства, то первой социалистической институцией следовало бы объявить полкового портного. Это свидетельствует о том, что Энгельс по крайней мере понимал (в отличие от многих его последователей), что отношения собственности, какими бы важными они ни были, не являются единственным определителем классовых отношений в смысле, релевантном для понятия «социализм». Полковой портной выступает в роли мануфактурщика, и его отношения с его полковником определяются вовсе не отношениями собственности [85] . Хотя в наши задачи не входит анализ природы построенного в Советском Союзе общества, некоторые его аспекты имеют прямое отношение к рассматриваемым здесь проблемам репрезентации «советского социализма».
85
Nove Alec. Political Economy and Soviet Socialism. London: George Allen & Unwin, 1979. P 23.
Главным экономическим и политическим событием советской эпохи, содержанием и задачей сталинизма была модернизация страны и переход к «дисциплинарному обществу». Сама экономическая природа сталинского госкапитализма, сам политический строй построяемого (а точнее, воссоздаваемого) в постреволюционной России полицейского государства требовали дисциплинарного общества. Однако русское общество, основанное на преддисциплинарной традиции, было не готово – ни политически, ни этически, ни институционально, ни культурно – к «дисциплинарному обществу». Это определило специфику сталинизма как предприятия по созданию индустриального общества в преддисциплинарных формах. Результатом и стала перегрузка сферы репрезентации: Россия в очередной раз пыталась выдать себя за то, чем она не была. На этот раз – за индустриальное общество или изобразить «большой возврат» в качестве «большого скачка». Переход к «социализму» осуществлялся поэтому во многом именно дискурсивно.
Экономической основой советского общества был госкапитализм, чего, к примеру, Ленин почти не скрывал. «Государственно–монополистический капитализм, – писал он, – есть полнейшая материальная подготовка социализма, есть преддверие его, есть та ступенька исторической лестницы, между которой (ступенькой) и ступенькой, называемой социализмом, никаких промежуточных ступеней нет» [86] . В другом месте он замечал: в условиях диктатуры пролетариата «государственный капитализм состоит не в деньгах, а в общественных отношениях» [87] . Чем же эти отношения отличаются от социалистических? Как объяснял «научный коммунизм», «при госкапитализме при диктатуре пролетариата главное состоит не в том, что это капитализм, а в том, что это налаженная система государственного учета, контроля, регулирования частного капитала, направленная на то, чтобы быстрее создать материальную базу социализма» [88] . Иными словами (если к тому же вспомнить знаменитое ленинское «социализм – это учет и контроль»), это уже даже не ступенька, но собственно социализм, стыдливо не называемый так. В 1917 году Ленин прямо заявил, что «социализм есть не что иное, как государственно–капиталистическая монополия, обращенная на пользу всего народаи постольку переставшаябыть капиталистической монополией» [89] . Кому, однако, дано провести границу (в условиях «диктатуры пролетариата»!) между «государственной монополией» и бюрократической диктатурой, опирающейся – разумеется, «на пользу всего народа» – на террор?
86
Ленин В. И. Полное собрание сочинений. 5–е изд. М.: Политиздат, 1970–1978. Т. 34. С. 193.
87
Там же. Т. 36. С. 273.
88
Научный коммунизм / Под ред. А. Румянцева. М.: Политиздат, 1969. С. 51.
89
Ленин В. И. Полное собрание сочинений. 5–е изд. Т. 34. С. 192.
Госкапитализм еще не определяет «производственных отношений». Политическая экономия утверждает совсем другую зависимость: «Если государство владеет средствами производства, то природа государства, политические процессы в нем, отношения власти, свойственные ему, являются критическими определителями производственных отношений» [90] .
Сегодня уже мало кто сомневается в том, что определение советского исторического опыта в категориях «марксизма» и «социализма» (хотя бы в изводе более или менее близком к ортодоксальному) должно восприниматься с превентивной осторожностью. И дело здесь не просто в терминологии: за готовыми определениями скрывается не просто поверхностное описание феномена исключительной сложности, но игнорирование реального советского исторического опыта, похороненного под готовыми (само)определениями. Описание этого опыта в категориях марксизма и социализма равно необходимо как самым ортодоксальным коммунистам, так и самым ортодоксальным антикоммунистам: обе позиции исходят из того, что речь идет именно о социализме, который либо показал (в одном случае) свои «несомненные успехи и преимущества», либо (в другом) свое «звериное лицо»; одни при этом ссылаются на «исторические достижения», другие – на ГУЛАГ.
90
Nove Alec. Political Economy and Soviet Socialism. P. 211.
Трудно, однако, спорить с тем, о чем сами Маркс и Энгельс писали еще в «Немецкой идеологии»: «Истинное содержание всех составивших эпоху систем образуют потребности времени, в которое они возникли. В основе каждой из них лежит все предшествующее развитие нации» [91] . Между тем еще на заре XX века, задолго до революции Николай Бердяев констатировал в «Вехах», что марксизм в России подвергся народническому перерождению [92] , а чуть позже он говорил о его русификации и ориентализации. Что же сказать о нем по прошествии советской эпохи? «Стоило «революционной теории» выйти за пределы элитарных кружков и соприкоснуться с массовой крестьянской, а того хуже, люмпенской, маргинальной, уже не крестьянской, но еще не городской идеологией и психологией, как она должна была неминуемо преобразоваться во что-то совершенно иное, в нечаевщину, угрюм–бурчеевщину, в новую религию, невесть во что» [93] . В сущности, задача советской идеологической машины и сводилась к описанию этого «невесть что» в категориях «социализма» и «марксизма».
91
Маркс К., Энгельс Ф.Сочинения. М, 1955. Т. 3. С. 464.
92
Бердяев Н. Философская истина и интеллигентская правда // Вехи. М.: Правда, 1991. С. 35. В связи со сталинской культурой ту же мысль точно сформулировал В. Паперный: «Для понимания русской культуры любого ее периода важнее иметь в виду характер трансформации заимствуемой идеологии (организации, стиля), чем саму эту идеологию» ( Паперный В. Культура Два. М.: Новое Литературное Обозрение, 1996. С. 16).
93
Вишневский А. Г. Серп и рубль. Консервативная модернизация в СССР. М.: ОГИ, 1998. С. 97. Здесь и далее мы опираемся на работу Вишневского, теория «консервативной модернизации» которого представляется в высшей степени продуктивной.