Политолог
Шрифт:
В квартире была просторная кухня, служившая одновременно столовой, — с итальянским кухонным гарнитуром, венецианскими керамическими блюдами на стене, с затейливой люстрой в виде летательного аппарата Леонардо Да Винчи, — перепончатой крылатой ладьей.
Здесь все было итальянским, — посуда, приборы, деревянный бар, стилизованный под «Палаццо дожей». В коллекции сухих вин преобладали итальянские.
Кабинет был обставлен тяжеловесной роскошной мебелью из карельской березы, — массивный стол, кресла, книжный шкаф, диван, — везде присутствовало желтое, как янтарь, светящееся дерево с окаменелой рябью. Здесь Стрижайло работал с компьютером, спал на просторном диване, смотрел телевизор,
Просторная гостиная являла собой небольшую картинную галерею, где были собраны творения современных экстравагантных художников. Тут был Шерстюк с его сумасшедшей «Русской рулеткой», безумными стреляющимися офицерами. Тишков с даблоидами, изображавшими вырванную печень, желудок и сердце, которые, покинув тело, розовые, влажные, шествовали по дороге, как паломники. Художник Сальников воспроизводил гениталии, похожие на перламутровых моллюсков. Анзельм, немец по происхождению, нарисовал подвыпившего Гитлера в компании полураздетых стюардесс. Гоша Острецов начертал чеченских террористов в виде камуфлированных, вставших на задние лапы волков, с гранатометами и автоматами. Другой художник, Каллима, родом терский казак, проделав странную метаморфозу и утратив мировоззрение предков, превратился в поклонника воинственных чеченцев, воспевал шахидок в масках, с горящими лисьими глазами. Чуть странно смотрелась картина примитивистки Люси Вороновой, где нарисованный ею черный барак казался последним строением обезлюдившей земли.
Стрижайло любил свою квартиру, редко приглашал гостей, предпочитая встречаться в ресторанах и офисах. Поддерживал в доме безукоризненную чистоту, для чего трижды в неделю приглашал миловидную, шестидесятилетнюю Веронику Степановну, вдову адмирала, с голубоватой пышной сединой и печальным выцветшим лицом. Нуждаясь в средствах, она приходила убирать квартиру Стрижайло.
Вот и теперь, лежа на диване, он слышал, как мягко шелестит пылесос в гостиной. Читал газету «Завтра», чтобы лучше понять лево-патриотические настроения, удивляясь шизофреничности передовой статьи, которая звучала, как вой шакала, уловленный в гулкий кувшин.
На пороге появилась Вероника Степановна, в аккуратном передничке, похожая на милую пожилую женщину, изображенную на молочном пакете «Домик в деревне».
— Простите, я вас отвлеку, Михаил Львович, — произнесла она смущенно, боясь, что потревожила Стрижайло. — Мне сегодня снился удивительный сон. Будто мой муж, Анатолий Георгиевич, явился ко мне, такой молодой, радостный, в парадной форме, когда еще был капитаном первого ранга и ходил на эсминце в Средиземном море. Лицо такое молодое, загорелое, влюбленное. Протягивает мне подарок, большую розовую раковину, какая, знаете, изображена на картине «Рождение Афродиты». Протягивает мне раковину и так нежно, так ласково смотрит. Проснулась в слезах. Что-то он хотел мне сказать, а что, не пойму.
— Должно быть, что любит вас и ждет. Наши близкие смотрят на нас из другой, потусторонней жизни, наблюдают за нами и иногда посылают знаки, — глубокомысленно ответил Стрижайло, привставая с дивана. Вероника Степановна, благодарная за то, что ее выслушали и посочувствовали, слегка порозовела. Ее припухлое, испещренное морщинками, припудренное лицо обнаружило следы былой привлекательности. Так в обветшалую часовню залетает косой вечерний луч солнца, на один только миг коснется облупленной стены, и на ней зацветет старинная фреска.
Вероника Степановна ушла, притворив за собою дверь. Стрижайло снова улегся на диван, больше не касаясь газеты.
Иногда его посещала странная форма самосознания.
Это было особое самоощущение, когда он сознавал себя на молекулярном уровне. Он — разделен на бесчисленное множество равнозначных живых пузырьков, крохотных беспокойных частичек, в каждой из которых во всей полноте присутствует его личность. Истребленная в одной части тела, которое может быть подвергнуто ампутации, — лишено конечности, глаза, почки или полушария мозга, — его личность с исчерпывающей целостностью сохраняется в других молекулах, как крохотный лик в медальоне, как отражение в зеркальном калейдоскопе. Он чувствовал себя нарисованным портретом, где каждый мазок является уменьшенной копией общего изображения.
Испытывая эти гносеологические откровения, не встречая упоминаний о них ни в философских трактатах, ни в медитативных инструкциях, Стрижайло полагал, что ему дано особое сознание, на уровне генетического кода, который и является истинным вместилищем личности, — ее текущей фазы, а также всех фаз, от рождения до смерти. И если развить в себе это уникальное самосознание, то можно проникнуть в свою «преджизнь», а также в «постжизнь», пережить идею бессмертия.
Он лежал на диване и чувствовал себя скопищем бесчисленных пузырьков, как если бы был ванной с кипящей минеральной водой. Пузырьки взлетали и лопались, сливались и измельчались, кружили по странным орбитам и переливались, ввергнутые в броуновское движение. И в каждом пузырька был он сам, как в крохотной икринке, — перевертывался, смещался, сталкивался с самим собой. Эти видения сопровождались таинственной музыкой. Каждая молекула издавала свой особенный звук, источала микроскопическую гармонику, которая, сливаясь с соседней, превращалась в немолкнущий хор, какой вдруг наполняет огромное дерево с мириадами поющих цикад. Звук не был бессмысленным шумом. В нем присутствовала мелодия, тема, музыкальное повествование о его, Стрижайло, жизни, о его неповторимой судьбе.
Ему казалось, что если записать эту музыку на чувствительный прибор, исследовать и расшифровать, то можно угадать его характер, свойства натуры, духовные и телесные немощи, тайные побуждения и страхи. Предсказать его судьбу, предначертать ожидающие его потрясения. Этой музыкой, если ее перенести на пленку, усилить и ненароком транслировать в пространство, где он находился, можно управлять его поступками, определять ход мыслей, влиять на судьбу. В руках друга эта музыка могла оказаться целительным средством. Но, оказавшись в руках врага, превращалась в оружие, способное его погубить, направить на путь катастрофы.
Утонченный меломан, вслушиваясь в музыку молекул, мог выделить сложные хоралы, которые звучали в той или иной части тела. Особую музыку источало сердце, — иногда это была «Маленькая серенада» Моцарта, а иногда «Аппассионата» Бетховена. По-особому звучал зрачок, — то были фортепьянные этюды Скарлатти. Пах был наполнен музыкой Скрябина. Печень звучала, как Брамс. Легкие исполняли «Фугу» Баха. Зуб, если он болел, звучал, как «Свадебный марш» Мендельсона. Поясница, когда в нее вдруг «ступало», играла симфонию Шостаковича. А пульсирующая на горле артерия повторяла Прокофьева.