Полночь
Шрифт:
По другую сторону от балки лавка была попросторней, и там горела лампа с наполовину прикрученным фитилем. В этой лавке вроде бы торговали всем на свете, потому что с потолка свисали метлы, а на длинном темном прилавке коробки с галантерейными товарами соседствовали с кондитерскими изделиями, в углах было совсем темно, свет лампы дрожал, так что казалось, будто за ящиками с овощами кто-то шевелится, хотя там, конечно, никого не было.
Элизабет подумала, не зайти ли в лавку и спросить про точильщика, и уже взялась было за ручку двери, но в последний момент передумала. Неизвестно почему это заведение показалось ей ужасным; напрасно говорила она себе, что это самая обыкновенная бакалейная лавка, ее не оставляло впечатление, будто на длинном прилавке, окрашенном, точно гроб, в черный цвет, можно раскладывать не только свечи и сахар,
И в эту минуту Элизабет услышала, как вдалеке залился колокольчик, весело и звонко, как, должно быть, звучал много веков тому назад. У нее так сильно забилось сердце, что она вынуждена была облокотиться на балку, но тут колокольчик вдруг замолк. Элизабет бросилась бежать в конец улицы. А там в лавках — ни огонька, лишь серый свет сочился между крышами. Оглядевшись, девушка увидела заброшенный проход, прикрытый железной решеткой, будто какой-то безумец хотел запереть в нем наводящий тоску зимний ветер, завывавший под темными сводами, а в конце прохода виднелась улочка, заворачивавшая за угол первого же дома. В этом проулке никто уже не жил. Стоило лишь посмотреть, и сразу было видно, что за высокими окнами черным-черно, стекла разбиты, ставни хлопают.
Снова зазвенел колокольчик, но уже слабее, словно устал бороться с приближавшейся ночью. На этот раз Элизабет без колебаний пошла по улице, змеившейся среди зачумленных лачуг, и вскоре со вздохом облегчения увидела огни большого проспекта, который тянулся вдоль старинной крепостной стены города. Облако белой пыли окутывало эти пустынные места и, казалось, безраздельно царило над безлюдной мостовой и широкими тротуарами с чахлыми деревьями по кромке. Справа возвышалась стена казармы, конек ее крыши терялся где-то в вышине, куда не доходил свет фонарей. Чуть подальше по другую сторону улицы мерцали огни маленького кафе, туда-то и направилась Элизабет.
Дело в том, что она увидела похожую на игрушку повозку точильщика; какой-то мальчишка в синем фартуке забавлялся тем, что тряс колокольчик, но делал это так неумело, что слышалось лишь жалкое бряканье. Подошли другие мальчишки, привлеченные шумом, обступили тележку и начали вырывать друг у друга висевший на цепочке колокольчик, но тут дверь кафе отворилась, и показалась голова точильщика — ребятня бросилась наутек. Элизабет подошла к кафе в тот момент, когда дверь снова закрылась. Она была напугана неразумностью своего поступка. Уйти так далеко от дома затем лишь, чтобы отдать в заточку ножницы! Точильщик наверняка узнает ее. Что он подумает? Нет, она ни за что на свете не осмелится поглядеть ему в глаза, она слишком хорошо себя знала и могла с уверенностью сказать, что убежит, если он вдруг выйдет из кафе. Не остается ничего другого, стало быть, как вернуться домой с тупыми ножницами в кармане.
И все же она не решалась уйти. Надо было по крайней мере еще раз взглянуть на точильщика. С этой целью девушка подошла к окну кафе и поднялась на цыпочки, чтобы заглянуть в зал поверх закрывавшей нижнюю часть окна занавески. К сожалению, запотевшее стекло не позволяло много увидеть, но она услышала, как молодой человек громко говорил и хохотал с товарищами. На этот раз Элизабет вслушивалась в разговор незнакомых людей с непонятным ей самой удовольствием, ей нравились грубость и сила, придававшие особую выразительность словам захмелевшего гиганта. А ровная манера, в которой разговаривали с ней в семье господина Лера, казалась ей теперь бесцветной и жеманной. Прижавшись носом, она видела сквозь запотевшее стекло только тени; вспомнила длинный кожаный фартук, нижний край которого при ходьбе бил точильщика по ногам, вспомнила чуточку небрежную походку молодого человека, его крепкие руки, белозубую улыбку, и ей захотелось посидеть с ним вместе в этом маленьком кафе, где пахло вином и табаком, слушать незамысловатые шутки и смеяться, хохотать во все горло, как эти люди, ведь они казались ей такими счастливыми. К ее удовольствию сразу же примешалась тоска по жизни, за которой она наблюдала лишь таким неудобным способом — через запотевшее стекло. И меж тем она чувствовала себя ближе к точильщику и его друзьям, чем к госпоже Лера и ее дочерям, к мадемуазель Бержер и сонатам Клементи. До этого вечера Элизабет никогда в жизни так остро не ощущала жесткие ограничения, сдерживавшие порывы ее наивной души, и теперь по щекам ее покатились слезы. Из нее хотели сделать благовоспитанную девицу, но теперь, в пасмурный декабрьский вечер, у окна кафе стояла и тихонько плакала от любовной тоски девушка из народа.
Наконец она ушла, потому что, как-бы там ни было, некоторые вещи оставались для нее невозможными по велению разума, хотя какой-то внутренний голос отчаянно и яростно кричал: «Почему? Ну почему?» Ответить на этот вопрос Элизабет не могла. Сама не зная зачем, она вернулась, снова подбежала к окну кафе и подышала на стекло в том месте, откуда могла бы увидеть точильщика; но в то мгновение, когда губы ее коснулись холодного стекла, ей показалось, будто она слышит презрительный смех Берты, которая всегда считала ее смешной девчонкой.
Через час Элизабет, уставшая от волнений, вернулась в свою комнату. Все ее поведение теперь показалось ей нелепым, и больше всего — та стыдливая робость, которая помешала дождаться точильщика возле кафе и смело поговорить с ним. В другой раз она не станет колебаться, но кто знает, когда она с ним повстречается. Конечно, он снова пройдет мимо дома через неделю-другую, но как дождаться этого дня? Она хотела видеть его сейчас. Уткнувшись лицом в подушку, Элизабет отчаянно зарыдала, не сдерживая своих чувств, как это свойственно молодым девушкам, безоглядно предающимся любому горю.
Тут Элизабет услышала, что в комнате кто-то дышит, и вздрогнула; в комнату неслышно вошла Берта и сквозь стекла очков наблюдала за взрывом отчаяния с интересом, с каким старый ученый исследует малоизвестное, редкое явление.
— Что тебе нужно? — пробормотала Элизабет, отводя волосы от лица.
— Мне? Ничего, — спокойно ответила Берта.
Она стояла неподвижно в своем огромном воротничке из венецианских кружев и облегающем платье; заложив руки за спину, добавила:
— У папы в кабинете какая-то гостья, вроде бы твоя тетка. Очень безвкусно одета эта твоя родственница.
— Что ты мне тут рассказываешь? Которая из моих теток?
— Твоих теток? Значит, у тебя полно родственников?
Произнеся эти слова, Берта посмотрела на разбросанную по ковру и по креслам одежду Элизабет, потом перевела взгляд на девушку, щеки которой, мокрые от слез, тотчас покраснели.
— Мама только что приходила сюда, — продолжала Берта нарочито мягким тоном. — Тебя искала, понимаешь? Твоя тетка хотела заключить тебя в свои объятья. Когда мама увидела, что, во-первых, ты ушла из дома без разрешения, во-вторых, что ты таким путем обделываешь свои делишки, она сказала… О! Она много чего сказала, но ты услышишь об этом от нее самой, услышишь много интересного.
— Иди отсюда! — сказала Элизабет.
— Сейчас уйду. Оказалось, в вашей семье была очень забавная особа. Твоя тетка рассказывает о ней кому угодно, лишь бы слушали, и я слушала из передней. Эта самая особа моментально влюблялась в мужчин, которые встречались на ее пути, и в конце концов плохо кончила, а именно однажды выехала в поле и…
Яростная пощечина заставила ее замолчать, другая сбила с нее очки, она сделала шаг назад, онемев от изумления и испуга, такой Элизабет она еще никогда не видела. Та, охваченная яростью, продолжала хлестать ее по щекам, заставляя отступать. Когда Берта оказалась в углу, куда загнала ее Элизабет, она почувствовала, как ее схватили за уши, и увидела косившие от ярости черные глаза. Ни одна из них не произнесла ни слова. Берте казалось, что мочки ее ушей вот-вот оторвутся, и вдруг она почувствовала сильный удар затылком о стену, потом еще один, только переборка глухо загудела. Однако рта не раскрыла, чтобы закричать, побоялась; не один год она говорила свысока с этой подобранной из жалости сиротой, а теперь эта сиротка пытается разбить ей голову. А Элизабет, имея за плечами тяжкий груз унижений, мстила за себя не спеша, тряся голову Берты, которая от ужаса неестественно улыбалась. Эта минута мщения дала Элизабет возможность отплатить за все оскорбления, за свое долготерпение, но как только она сообразила, что мстит еще и за неудавшееся любовное приключение, рассердилась на себя и выпустила свою жертву.