Полночь
Шрифт:
— Как все это прискорбно, — сказала хозяйка дома. — Неужели нельзя покороче?
— …берлинская лазурь и изумрудная зелень, — повторила Мари Ладуэ. — Представьте себе мое замешательство! Этот господин плакал и кричал, как мальчишка, которого секут розгой. К счастью, кроме меня, никто этого не видел. Я дала понять ему взглядом, вот таким… что он ведет себя неприлично, выказывает неуважение ко мне, но, если уж мужчина дал волю нервам, быстро его не успокоишь. Короче говоря, минут через пять он немного успокаивается, обретает дар речи и спрашивает, считаю ли я его виноватым в смерти Бланш. Надо вам сказать, когда он произнес эти слова, лицо его было ужасно: синее, как у утопленника, под глазами — черные круги, всклокоченные волосы, несколько прядей
— И вы ответили «нет», — не сдержалась госпожа Лера.
— Я ответила «да». И это была святая правда. Он не подумал, что Бланш способна покончить с собой, а уж ему-то надо было знать ее получше. Так я ему и сказала. Тогда он вдруг совершенно успокоился, даже изобразил на лице что-то вроде улыбки и поднял с ковра свою шляпу. Когда я увидела, что он собирается уходить, и предложила ему чаю с ромом, но он отказался. Потом заговорил об Элизабет. Сказал, что хочет что-нибудь сделать для нее. Видимо, эта мысль пришла ему в голову неожиданно, и он спросил, что я об этом думаю. Разумеется, я не все ему сказала, не хотела связывать себя никакими обещаниями, так как не знала, чего он хочет. Он спросил, будет ли ему позволено помогать Элизабет. Я ответила, что не являюсь опекуншей девочки, мне дай Бог самой прокормиться. «А где она?» — спросил он. «У своей тетки Розы». Как только я дала ему адрес сестры, он выскочил из дома и со всех ног помчался по тротуару. С тех пор я его больше не видела.
Мари Ладуэ остановилась, чтобы перевести дух, любезно улыбнулась и продолжала:
— Он не нашел Элизабет ни у Розы, ни где бы то ни было. Потом прислал письмо, спрашивая, где моя племянница. Я ответила, что не знаю, и тогда это была святая правда. Он продолжал писать мне всю зиму; тем временем господин Лера сообщил мне, где Элизабет, но господину Эдму я об этом не написала.
— Почему? — спросила госпожа Лера.
Посетительница дернула плечом и загадочно улыбнулась, точно заправская красотка.
— Да так, я знала, что он писал также Розе и Клемантине, но у меня были причины не раскрывать им секрет, и я умолчала о вашем письме, мсье. И он ничего не мог выведать ни у той, ни у другой. Шли годы, и вдруг я решила написать ему.
— Но почему же?
— Сама не знаю. Вздумалось, и все тут. Наверно, эта мысль пришла мне в голову, когда я посетила вас перед каникулами в прошлом году. Вы помните, как оживлена была Элизабет в тот день?
— Не припомню.
— А я помню прекрасно. На ней было розовое перкалевое платье, она играла в классы в прихожей, одна. И я сказал себе: «Ага!» — и, вернувшись домой, написала ему это письмо.
Тут она остановилась. Маленькая настольная лампа горела неярко, и та часть комнаты, где госпожа Лера сидела рядом с мужем, оставалась в тени, но Мари Ладуэ увидела на лице хозяйки дома такое выражение, что схватилась за грудь, на этот раз более естественным жестом. Госпожа Лера, побледнев как смерть, смотрела на посетительницу застывшим, неподвижным взглядом, держала в длинной и тонкой руке руку мужа и не шевелилась; ее посиневшие губы едва заметно двигались, словно она не могла выговорить какое-то трудное слово.
— Он уснул, — прошептала она наконец.
Мари Ладуэ опустила взгляд на старика и увидела лишь запавшую в плечи лысую голову, и ей показалось, что глаза его действительно закрыты.
— Оставьте нас, — выдохнула госпожа Лера.
Секунду поколебавшись, Мари Ладуэ повиновалась. Однако замешательство ее было так велико, что на пути к двери она натолкнулась на столик, и с него упало на пол несколько книг; старик не проснулся от шума, вызванного ее неловкостью; судя по всему, и госпожа Лера не обратила внимания на шум, ибо продолжала смотреть в пространство невидящим взглядом, словно видела перед собой собственную судьбу. От этого взгляда Мари стало страшно, и, хотя от ее кресла до двери было не более пяти шагов, это расстояние показалось ей бесконечным; она шла по ковру неуверенной походкой, шляпа еще больше съехала влево, и по полям ее прошлись зеленые полосы от абажура, так что могло показаться, будто широкие поля затрепетали. Она вышла, вытянув руки вперед.
В прихожей встретилась с Элизабет. Обе остановились, не произнося ни слова. На лице Мари Ладуэ была написана страшная новость, и оно приняло сходство с лицом той женщины, которая осталась в маленьком кабинете и видела перед собой лишь беспредельное горе.
— Там что-то случилось, — прошептала она.
Девушка не шелохнулась: она сразу же почувствовала невидимое присутствие в доме чего-то такого, отчего похолодели ее руки. Тут они услышали крик, и у обеих перехватило горло, потому что это был голос крайнего отчаяния, которым каждую минуту в том или другом уголке нашего мира встречают смерть.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
В этот день лил дождь, и улица была пустынна. Она вздымалась по склону меж рядами серых домов, крыши которых, почерневшие от старости, блестели, как металлические плиты. Из булочной, куда господин Аньель зашел вместе с Элизабет, он осуждающе смотрел на растрескавшиеся плиты тротуара, на ручьи дождевой воды, струившейся по трещинам, и время от времени обращал свой взор на девушку, в нетерпении ожидая, скоро ли она доест хлебец. В городке и в лавке царила глухая тишина. Хозяин булочной, стоя за прилавком, поглаживал усы в ожидании, когда мадемуазель утолит голод, а господин Аньель бросит на белую мраморную столешницу монету в двадцать пять сантимов, но он также ожидал, не очень на то надеясь, что господин Аньель расскажет что-нибудь интересное.
Господин Аньель меж тем не выказывал никакого расположения к доверительной беседе. Когда посчитал, что хлебец достаточно уменьшился в размерах, он извлек из жилетного кармана двадцатифранковую ассигнацию, подержал ее между большим и указательным пальцами и, не говоря ни слова, положил на прилавок. Элизабет старалась доесть хлебец как можно быстрей, потому что этот процесс не доставлял ей никакого удовольствия, напротив: грубый крестьянский хлебец, кислый и вязкий, застревал у нее в горле, и глотала она его со слезами на глазах. Впрочем, она и без того готова была заплакать. Память невольно возвращала ее на несколько лет назад, к той декабрьской ночи, когда она вложила посиневшую от холода ручонку в теплую лапищу господина Лера. Теперь во второй раз незнакомый человек вел ее к будущей жизни, и она не могла не сравнить добродушного медведя, который вел ее к себе, с этим угловатым серьезным человеком, на чьем попечении она оказалась на этот раз. Прошло уже больше месяца со дня смерти господина Лера, а Элизабет при воспоминании об этом печальном событии испытывала потрясение, словно это было для нее новостью. И сейчас комок подкатился к ее горлу, но она посчитала смешным плакать в булочной и подавила рыдание большим куском хлеба. Господин Аньель повернулся к ней спиной, чтобы рассчитаться с булочником, но девушке казалось, что и в такой позе он за ней наблюдает. Очень высокий и очень прямой, он стоял неподвижно, воплощая печаль и моральную безупречность, такое впечатление он производил всегда, и оно подчеркивалось его одеждой; можно сказать, что даже длинное пальто грубого покроя на его плечах свидетельствовало о том, что для души его, серьезной и положительной, тщета мира сего просто не существует.
Девушка смогла передохнуть несколько минут, так как хозяин булочной при виде двадцатифранковой ассигнации разразился ворчливо-добродушным монологом, главный смысл которого заключался в том, что господин Аньель, как видно, хочет лишить его всей мелочи из-за хлебца ценою в пять су и что лучше записать эту ничтожную сумму на счет господина Аньеля, если он намеревается пробыть какое-то время в Фонфруаде — ловкий способ навести собеседника на нужную тему, — или же (пять су, подумать только!) пусть господин Аньель заплатит в следующий раз.