Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I.
Шрифт:
– Ее собаки съели, которых вы отогнали от нас, – проговорил с замешательством Тяжеленко.
– Как, батюшка! – проворчала старуха, – мне еще задолго до собак слышалось, что ты как будто всё жевал что-то.
– Нет… это так… ваш изюм ел.
– Ну, нечего толковать много. Подавайте бульон!
– Бульону не брали, сударыня.
– Стало быть, нам приходится обедать `a la fourchette,2 – сказал профессор, – горькая доля, господа! Перейдемте к жаркому. У кого есть жаркое и какое?
– У меня никакого. – И у меня. – И у меня, – проговорили один за другим девять голосов, принадлежавшие девяти членам
– Что же у кого есть? говорите, господа! – провозгласила дрожащим голосом Марья Александровна. – Начните, профессор.
У меня венский пирог и малага, – отвечал он.
Второй голос: – У меня конфекты и малага.
Третий: -У меня две дыни, два десятка персиков и – малага.
Четвертый: – У меня cr^eme au chocolat3 и – малага.
Пятый: – У меня сыроп к чаю, миндальное и – малага.
56
Бабушка: – У меня изюм.
И подобного рода яства, каждое в сопровождении малаги, шли до восьми голосов.
– Вот тебе раз! – сказал печально профессор, – ни бутылочки сотерну, ни капельки мадеры! Да разве был уговор всем привезти малаги?
– Нет, это простой случай.
Как простой! самый необыкновенный и досадный!
Наконец девятый голос робко произнес:
– У меня пармезан и лафит.
Все взоры быстро обратились в ту сторону, откуда происходил голос: то был мелодический, небесный голос моей милой, несравненной Феклуши. О! как она величаво прелестна казалась в эту минуту! Я торжествовал, видя, как жадная, нелицемерно жадная толпа готова была вознести на пьедестал богиню моей души и преклонить пред нею колена. Кровь забушевала во мне, как морская волна, воздымаемая ветром до небес; сердце застучало, как проворный маятник; я гордо окинул взорами общество и забыл на пять минут о голоде, что при тогдашних обстоятельствах было весьма важно. Как ни говорите, а минута торжества любимого предмета есть божественная минута! Профессор с чувством поцеловал ей руку; Марья Александровна обняла торжествующую племянницу три раза с непритворною нежностию; все прочие, облизываясь, осыпали ее самыми лестными комплиментами; а Тяжеленко патетически изрек следующие достопамятные слова:
– В первый раз постигаю достоинство женщины и вижу, до чего она может возвыситься!
Но скоро радость превратилась чуть не в плач и рыдание: сыру было только два с половиною фунта, и девять жадно отверзшихся ртов печально сомкнулись, а в некоторых из них послышался скрежет зубов. Никон Устинович с презрением оттолкнул предложенный ему ломоть и впал в летаргическую бесчувственность. В самом деле, каково потерять надежду, которую почти держали в зубах! Все хранили грустное молчание и угрюмо поедали сласти, запивая малагою. К концу этого необыкновенного обеда подоспел измученный Алексей Петрович, без шапки и без перчаток, как у него всегда водилось, с двумя детьми и тремя ершами.
– Есть! есть! ради Христа и всех святых, есть! – Но ему оставалась одна малага – приторная насмешка случая
57
над обманутым аппетитом, доведенным до крайних пределов, за которыми начинаются муки исполинской казни – голода.
Обед заключился крынкой молока. Однако малага произвела обычное действие: все развеселились, а Зинаида Михайловна пришла в необыкновенный восторг; она, встав из-за стола, начала пощелкивать нежными пальчиками, притопывать ножкою и весело напевать вариации на тему: «А я, молодешенька, во пиру была».
– Помилуй! ты на ногах не стоишь, моя милая! – сказал ей дядя.
– Да и не вижу в том большой надобности! – отвечала она так мило, с такой очаровательной улыбкой, с таким упоением в глазах, с каким бы я тогда готов был… поцеловать у ней ручку, да не посмел!
Зуровы предложили было после обеда прогулку; но я, полагая, что пришла минута действовать, приступил с посильным красноречием к святому делу.
– Ни с места! – сказал я, – выслушайте меня! – Тут я, не хвастаясь скажу, искусно развернул перед ними картину бедственной страсти со всеми ее ужасными последствиями. Они внимательно слушали и по временам переглядывались. Я с жаром продолжал убеждать их силою слова, как некогда Петр Пустынник, только с тою разницею, что тот уговаривал, а я отговаривал; наконец, довел до катастрофы.
– Вы одержимы ужасным, доселе неслыханным недугом, которому нет примера, нет названия ни в веках минувших, ни в настоящее время, ни в странах отдаленных, ни пред очами нашими. – Тут в речи у меня прекрасно были помещены противное, свидетельства и примеры. – Вы погублены, ослеплены, увлечены в пропасть, и виновник вашей гибели еще здесь, еще жив, еще разделяет вашу трапезу!! Вот он! – сказал я, указывая на Вереницына.
Каков оборот, почтенные читатели! Припомните одно подобное место в которой-то речи Цицерона против Катилины.
– Вот он! – повторил я с большею силою. Гляжу, и… что же? все спят мертвым сном. Я чуть не лишился чувств. – В город! – воскликнул я громовым голосом, так что все вскочили в одно время.
– За город! – завопил спросонья Алексей Петрович. Я повелительным жестом привел всех в движение. Кучера в минуту запрягли экипажи.
58
– Как же мы славно погуляли! – сказали оба вдруг, Зуров и Вереницын, влезая в шарабан.
– Какие места! – прибавили Марья Александровна и Зинаида Михайловна, – и как мы здесь повеселились! Когда-нибудь в другой раз приедем.
В десять часов мы поехали из селения, а к трем только что добрались до Петербурга. На этот раз все попытки Зуровых останавливаться на дороге, «походить по ночной росе», как просились Марья Александровна и Зинаида Михайловна, были безуспешны: мы с Тяжеленкой решительно воспротивились и действовали сообразно принятому намерению.
Подъехав к Воскресенскому мосту, передовой экипаж остановился. Я, вообразив, что причиною остановки было какое-нибудь загородное желание Зуровых, хотел уже напомнить им, что мы в городе, как вдруг увидел или, точнее, не увидел моста.