Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I.
Шрифт:
– Нет еще.
– Ну, слава Богу! есть время всё исправить: только слушайся меня. – Я в недоумении смотрел на него, а он продолжал: – Я сам, бывало, помнишь ли, в старые годы, когда имел глупость б'oльшую часть дня и даже ночи проводить на ногах: то-то молодость! – не прочь пойти в лес с маленьким запасом, например… этак… с жареной индейкой под мышкой и с бутылкой малаги в кармане; сяду под дерево в теплый день, поем и лягу на травку; ну – а потом и домой. А эти люди убивают себя прогулками. Вообрази, до чего дошли! если летом в который день остаются дома, то, по собственному их признанию, которое я подслушал в один из припадков, их что-то давит, гнетет, не дает им покою; какая-то неодолимая сила влечет за город,
35
тонули, свергались в пропасти, вязли в тине, коченели от холода и даже – ужас! – терпели голод и жажду!
Всё это красноречие выходило из Тяжеленки вместе с потом. О, как он был прекрасен в эту минуту! благородное негодование изображалось на обширном челе его, крупные капли пота омывали лоб и щеки, а вдохновенное выражение лица позволяло принять их за слезы. Предо мной воскресли златые, классические времена древности; я искал ему приличного сравнения между знаменитыми мужами и отыскал сходство в особе римского императора Вителлия.
– Браво! брависсимо! хорошо! – кричал я, а он продолжал:
– Да, Филипп Климыч! бедствие, сущее бедствие постигло их! Ходить целый день! Хорошо, что они еще потеют: это спасает их; но скоро и эта благодатная роса иссякнет от изнурения, и тогда – что с ними станется? А зараза глубоко пустила корни; она медленно течет по жилам их и пожирает жизненную эссенцию. Этот добрый Алексей Петрович! эта любезная Марья Александровна! почтенная бабушка! дети – бедные молодые люди! Юность, цветущее здоровье, блестящие надежды – всё истает, исчезнет в изнурении, в тяжких, добровольных трудах! – Он закрыл лицо руками, а я захохотал. – И ты можешь смеяться, жестокосердый человек?
– Да как же, братец, не смеяться, когда ты, равнодушнейший человек, беспечный до того, что если бы мир обрушился над твоею головою, ты бы не раскрыл рта спросить, что за шум, – ты целый час убиваешься и потеешь, а если б мог, и заплакал бы оттого только, что другие предаются ненавистнейшему для тебя удовольствию – прогулке!
– Ты всё еще не постигаешь, что я не шучу. Разве ты не видал зловещих признаков? – сказал он с досадой.
– Не знаю… мне показалось… Однако, какие же это признаки? – спросил я.
– А беспрестанная зевота, задумчивость, тоска, отсутствие сна и аппетита, бледность и в то же время какие-то чудные пятна по всему лицу, а в глазах что-то дикое, странное.
– Вот об этом-то я и пришел спросить тебя.
– Ну так пойми же и знай, что лишь только они вспомнят о лесах, полях, болотах, уединенных местах, то
36
все эти признаки обнаруживаются и ими овладеет тоска и дрожь до тех пор, пока они не удовлетворят бедственному желанию: тогда они торопливо несутся вон, не оглядываясь, едва захватив с собой необходимое, как будто подстрекаемые, гонимые всеми демонами ада.
– Да куда ж они ездят?
– Всюду: на тридцать верст от Петербурга нет ни одного куста, которого бы они не обшарили. Не говорю об известных местах – Петергофе, Парголове, которые всеми посещаются: они теперь ищут мало посещаемых захолустьев, для того чтоб, слышь, беседовать с природой, дышать свежим воздухом, бежать от пыли, и… кто их знает еще от чего! Послушай Марью Александровну, она тебе понаскажет: тут, дескать, от одних рынков да рестораций задохнешься! Гм! какая несправедливость! какая черная неблагодарность! от рынков и рестораций, этих приютов здоровья, мирного счастия! бежать средоточия произведений двух богатейших царств природы – животного и растительного; задыхаться воздухом тех мест, где сладчайшей потребности, еде, созидают чертоги, сооружают алтари! Скажи-ка мне, какая площадь величественнее Сенной и чем уступает выставка естественных произведений, которая бывает на ней, выставке художественных? Наконец, бежать наслаждения, которое только одно не убегает нас и – вечно юное, всегда свежее, ежедневно осыпает новыми, неувядаемыми цветами! Всё остальное есть призрак; всё непрочно, непостоянно; прочие радости ускользают от нас в ту минуту, когда их достигаешь, тогда как тут, если бы что-нибудь и вздумало ускользнуть, то меткая пуля летит вперед, по гласу прихотливого желания, и покоряет дерзкое существо. Зачем же эти удобства и обширные средства, как не для того, чтоб с признательностью наслаждаться и…
Видя, что Тяжеленко ударился в тонкости гастрономии, науки, которую он обработывал с успехом как теоретически, так и практически, в чем и дал мне два образца в одно утро, я остановил его.
– Ты забыл о Зуровых, – сказал я.
– Что тебе еще говорить об них? Погибшая семья! Вообрази, – продолжал он, – что обыкновенная прогулка Алексея Петровича составляет такой круг, который едва ли не превосходит сумму прогулок всей моей жизни. Он, например, отправляется из Гороховой в Невский монастырь, оттуда на Каменный остров, там гуляет, гуляет,
37
переходит на Крестовский, с Крестовского через Колтовскую на Петровский, с Петровского на Васильевский, и назад в Гороховую, каково? и всё это пешком, и всё бегом – не ужас ли? То ли еще! Иногда в глубокую ночь, когда всё лежит, и богатый, и бедный, и звери, и… птицы…
– Кажется, птицы не лежат, – заметил я.
– Да… ну всё равно. А жаль их! Зачем бы природе лишать их этого невинного наслаждения! На чем, бишь, я остановился?
– Птицы, сказал ты.
– Да ведь ты говоришь, что птицы не лежат? Постой же; кто еще лежит?..
– Да нельзя ли, любезный Тяжеленко, попростее, так, знаешь, поближе к предмету? А то ведь устанешь.
– Правда, правда. Спасибо, что напомнил. Позволь же, я лучше прилягу: мне тогда будет ловчее. – Он прилег на подушки и продолжал: – Итак, иногда ночью вдруг Алексей Петрович вскочит с постели, выйдет на балкон и потом будит свою супругу: «Какая славная ночь, Марья Александровна! что если бы поехать!» И вдруг – куда девается сон! весь дом вскакивает, наскоро одеваются и бегут вон в сопровождении двух вернейших слуг – увы! также зачумленных. Или в другой раз, чему я сам бывал свидетелем, в середине обеда, в самый отрадный момент нашего бытия, между соусом и жарким, когда первые порывы голода миновались, но приемлемость к дальнейшим наслаждениям еще не притупилась, вдруг Алексей Петрович восклицает: «Что если бы мы доели это пирожное и жаркое за городом!» За мыслью мгновенно следует исполнение, – и жаркое с пирожным улетают в поле, а я, один, со слезами на глазах, возвращаюсь домой. Короче, никогда ни один поклонник женолюбивого пророка не стремился с такою жадностью в Мекку, ни одна московская или костромская старуха не жаждала так сильно подышать святостью киевских пещер.
– При таком влечении к природе, им бы жить на даче или в деревне, – сказал я.
– Они и жили прежде, но дети выросли; заботы об их воспитании и другие важные обстоятельства удерживают их в городе. Пускай бы уж они одни несли бремя «лихой болести», а то вот беда: при их достоинствах, многие ищут знакомства с ними, и те, которые живут лето здесь, – погибают. Старый профессор начинает
38
тосковать, теряет аппетит и сон; у племянницы его Зинаиды убыло несколько поклонников, которым не понравился новый талант ее – зевота; и прелестной супруге дипломата несдобровать бы, если бы она не уезжала каждый год летом на воды.