Полное собрание сочинений в 10 томах. Том 6. Художественная проза
Шрифт:
В 1889 г. по всей стране прокатилась волна падежа скота, обратившаяся голодной катастрофой для населения. Тогда же был убит в битве с махдистами император Иоанн IV. В это тяжелое время Менелик проявил лучшие качества правителя, снискал всеобщее уважение и популярность и был возведен на имперский престол. Немалую роль в его избрании сыграли и контакты с итальянцами, с которыми он заключил Уччиальский договор (см. комментарии к № 12). С момента своего восшествия на престол Менелик особо озаботился созданием регулярной армии, для чего даже ввел новые налоги. Италия, объявившая Абиссинию своим протекторатом, тяготила Менелика, и он подготавливал денонсацию договора 1889 г. После военной интервенции Италии Менелик обратился к народу с призывом к единству для сопротивления агрессору и, создав чудовищный перевес в силе, буквально раздавил итальянские войска под Адуа (потери итальянцев — 6000 убитых, 1428 — раненных, 1800 — взято в плен; в итоге итальянцы потеряли 70% своих сил в Абиссинии). Это была первая победа африканской армии над европейской со времен второй Пунической войны (см. комментарии к № 12 наст. тома). После этого Запад совершенно изменил свое отношение к Менелику. Из мелкого африканского удельного князька после битвы при Адуа он, стараниями европейской прессы, разом преобразился в нового Ганнибала, великого Императора, средоточие всех монархических добродетелей. В Абиссинию хлынул целый поток журналистов — искателей приключений.
С 1896 по 1907 г. Менелик проводит политику присоединения к Абиссинии южных и западных провинций, отпавших в XVII веке, а также — присоединяет к империи новые территории. Эту компанию завоеваний он почитал своим «священным долгом». В эти же годы в империи была реформирована система управления, создан кабинет министров, введена национальная валюта, создана телеграфная связь между крупнейшими городами, активно строилась железнодорожная ветвь Джибути — Аддис-Абеба. Абиссиния входит в Международную банковскую систему (1905) и Международный почтовый союз (1908). В 1908 г. была основана первая муниципальная школа (преподавателями были иностранцы-копты — с одним из них Гумилев подружился в 1910 г. в Харэре).
О финале этого царствования и идет речь в статье Гумилева, который, конечно, судил о происходившем в Абиссинии в 1908–1913 гг. в основном по слухам, поскольку внутридворцовые интриги тщательно скрывались от «непосвященных».
С 1904 года Менелик страдал тяжким недугом, который был следствием перенесенного им в молодости сифилиса. В 1908–1909
Стр. 3–14 — о внутренней и внешней политической борьбе за контроль над Абиссинией во второй половине XIX — начале XX вв. см. комментарий к № 12 наст. тома. Стр. 27 — лидж (наследник) Иассу (1896–1935) — внук Менелика, объявленный Менеликом своим преемником в 1908 г. Это не было обнародовано, хотя по дипломатическим каналам об этом были проинформированы европейские державы. Регентом, согласно волеизъявлению императора, должен был стать рас Тасама (см. ниже). Очень скоро Иассу стал фактически выполнять функции первого лица в государстве, открыто принимая на официальных приемах императорские почести. С апреля 1911 г., после смерти Тасамы, Иассу отверг перспективу нового регентства и настоял на том, чтобы властвовать самому. Это вызвало всплеск негодования со стороны знати и бурные волнения в столице (о которых рассказывает Гумилев), но, в конце концов, его объявили «сыном Менелика, негуса негести», и этот странный «титул» был зафиксирован и на государственной печати. Однако собственно коронацию было решено все-таки отложить до кончины действующего (но недееспособного) императора. Иассу был исключительно красив и пользовался большой популярностью в простом народе. Приближенным же очевидны были крайне отрицательные его черты — патологические жестокость и сладострастие, неспособность к здравым суждениям и низкая работоспособность. Очень скоро при таком правлении властные структуры стали стремительно разлагаться, недовольство среди знати росло, — и в сентябре 1916 года он был свергнут в результате дворцового заговора. Стр. 28 — отец Иассу, рас Михаэль (ум. в 1918) был мужем принцессы Шевы Рагги, дочери Менелика. Изначально он звался имамом Мухамедом-Али. После покорения Уолло он отрекся от ислама, крестился и активно сотрудничал с Менеликом, поддерживая его, в частности, в военных предприятиях. Несмотря на свое ренегатство Михаэль был покровителем исламских кругов в Абиссинии. Лидж Иассу также был настроен происламски, а с момента начала Первой мировой войны — активно стремился к сотрудничеству с Турцией, что вызвало неудовольствие Англии, Франции и России и окончательно решило его судьбу. «Исламская» коллизия подрывала харизму Иассу как «соломонида» и была одной из основных причин неприятия его абиссинской аристократией. Стр. 31–35 — с 1907 г. Менелик, осознав, что смертельно болен, стал предпринимать шаги к сохранению целостности страны после его смерти. В частности, он назначил девять министров — «по европейскому образцу», — причем из осторожности выбрал состав кабинета из лиц, не обладавших особо знатным происхождением, чтобы не допустить их сильного влияния. Пока Менелик был дееспособен, этот «кабинет» выполнял чисто номинальные функции, но в перспективе, по замыслу императора, он должен был стать представительным органом, укрепляющим единоличную власть преемника Менелика. Стр. 35–37 — рас Мэконын — двоюродный брат Менелика, губернатор Харэра, ближайший советник Менелика по вопросам внешней политики. См. о нем комментарии к стр. 236–271 третьей главы № 12 наст. тома. История о попытке восстания и отравлении, по всей вероятности, — просто пересказ Гумилевым слухов, циркулировавших в Аддис-Абебе в разгар борьбы за престол (как уже говорилось, Иассу был назначен преемником Менелика лишь в 1908 г., через два года после естественной смерти Мэконына от застарелого рака желудка). Однако после смерти Мэконына в Харэре действительно были беспорядки, связанные с кандидатурой его преемника. На этот пост претендовали два сына покойного раса — старший — Илму и младший — Тэфэри, причем симпатии войск склонялись к последнему. Однако императрица Таиту предпочла Илму, что вызвало крайнее неудовольствие харэритов. Стр. 46–51 — Таиту Бетул (ок. 1850–1918) — вторая жена Менелика, императрица Абиссинии. Обвенчалась с императором в апреле 1883 г. Их брак, заключенный при активном содействии императора Иоанна IV, носил, во многом, политический характер. Хорошо образованная, очень набожная, уравновешенная и здравомыслящая, обладавшая большими способностями в области политической деятельности, Таиту была идеальным «противовесом» своему мужу, склонному к авантюризму и весьма импульсивному. Таиту могла проводить самостоятельную политическую линию, используя для этого непосредственные связи с политическими кругами Европы. Горячая патриотка, она всячески поддерживала мужа. С февраля 1908 г. после удара, случившегося с Менеликом, и частичной утраты им дееспособности Таиту возглавляла имперский совет, ставший на время болезни императора главным органом управления страной. Положение женщины во главе страны вызвало неудовольствие знати. Понимая это, Таиту окружала себя сторонниками, вызывая резкую оппозицию со стороны губернаторов провинций, которые бойкотировали центральную власть и распускали слухи, порочащие императрицу. В марте 1910 года группа влиятельных военных и политиков обвинила ее в неправильном ведении дел и потребовала от митрополита Абуны Матеоса (см. ниже), чтобы он разрешил их от присяги. Рас Тасама и другие лидеры этого возмущения объявили Таиту о том, что отныне единственной ее обязанностью становится уход за парализованным императором. После переговоров (и протестов) она уступила. Стр. 49–51 — Абуна Матеос (1857–1927) был в 1881–1889 гг. епископом Шоа, в 1889–1927 — митрополитом Абисинии; он короновал Менелика и венчал его с Таиту. Стр. 54–60 — рас Тасама (ум. в 1911) с августа 1909 г. был регентом при лидже Иассу. Тасама являлся креатурой оппозиционных к Таиту придворных сил, убедивших больного императора в целесообразности введения регентства (отец Тасамы был регентом при несовершеннолетнем Менелике). Однако Тасама, так же как и Менелик, страдал прогрессирующим параличом и не мог в полной мере реализовать себя в политике. Умер он, по всей вероятности, своей смертью. Стр. 61–70 — исторически эти события, относящиеся к маю 1911 г., развивались несколько иначе. Один из влиятельных расов — Аббате — со 3000 своими сторонниками осадил дворец Тасамы, где жил лидж Иассу, требуя низложения наследника. Однако войска в столице не поддержали Аббате, и Иассу, в свою очередь, с 13000 солдат занял дворец Менелика. В результате этого противостояния был выработан компромисс. Иассу оставался официальным преемником Менелика, но на время жизни императора обязался согласовывать свои действия с советом министров, который, в свою очередь, давал гарантии провозглашения Иассу императором сразу после смерти Менелика. Связь столицы со страной во время этих событий, действительно, была прервана. Стр. 65 — рас Уолде Георгис (1851–1918) — двоюродный брат Менелика, ведущий генерал абиссинской армии, захвативший Кафу и ставший ее правителем (1897), а также присоединивший к Абиссинии области озера Рудольфа. Был женат на сестре императрицы Таиту. После смерти Менелика Уолде Георгис был кандидатом на роль военного диктатора и даже собрал для захвата власти войско, но воздержался выступить против Иассу открыто. Уолде Георгис активно участвовал в заговоре против императора в 1916 г. Стр. 85–90 — эта песня вошла в сборник абиссинских песен, составленный Гумилевым (см. комментарии к стр. 74–81 второй главы).
Ежемесячные литературные и популярно-научные приложения к журналу «Нива». 1916. № 8.
ТП, СС IV, ТП 1990, ЗС, Проза 1990, Изб (Слов), Изб (Слов) 2, ОС 1991, СС IV (Р-т), Соч II, Полушин, СС 2000, ТП 2000, АО, Проза поэта, СПП 2001, Наше наследие. 1988. № 1.
Дат.: конец мая — первая половина июня 1914 г. — по датировке В. К. Лукницкой (Жизнь поэта. С. 175), уточненной Е. Е. Степановым (Соч III. С. 387).
Рассказ «Африканская охота. Из путевого дневника», очевидно, по замыслу Гумилева должен был явиться своеобразным «анонсом» к публикации повести об его африканских путешествиях. Судя по тому, что он был отдан в «Ниву» сразу вслед за очерком «Умер ли Менелик?», поэт связывал дальнейшую работу над «африканской темой» именно с этим изданием. О замыслах Гумилева мы можем только догадываться, однако сложная архитектоника «Африканской охоты» позволяет нам сделать вывод о том, что задуманная, по всей вероятности, поэтом книга об Африке не должна была исчерпываться только материалами «Африканского дневника», но обнимала бы все африканские приключения, наблюдения и впечатления, накопившиеся за три путешествия. «Очерк создает у читателя впечатление, что события изложены в нем в хронологическом порядке. На самом деле эпизод с ловлей акулы (часть II рассказа — Ред.) относится к 1913 году, когда Гумилев уехал в экспедицию по поручению Академии наук, а все остальные охотничьи приключения имели место во время поездок в Абиссинию зимой 1909–1910 и 1910–1911 годов», — отмечал Р. Л. Щербаков (Соч II. С. 432). Если конкретизировать последнее, то эпизод охоты на леопарда, являющийся содержанием части III, с очень высокой долей вероятности мы можем связать с письмом Гумилева к М. А. Кузмину, написанным в январе 1910 года: «Дорогой Миша, пишу уже из Харрара. Вчера сделал двенадцать часов (70 километров) на муле, сегодня мне предстоит ехать еще 8 часов (50 километров) на муле, чтобы найти леопардов. <...> Здесь только один отель и цены, конечно, страшные. Но сегодня ночью мне предстоит спать на воздухе, если вообще придется спать, потому что леопарды показываются обыкновенно ночью. <...> Мой слуга абиссинец ждет меня у дверей. Кончаю писать. Всегда твой Н. Гумилев» (Известия АН СССР. Сер. литературы и языка. 1987. № 1. Т. 46. С. 60). Именно из этого, первого путешествия в Абиссинию была привезена Гумилевым знаменитая леопардовая шкура, описанная многими мемуаристами и воспетая самим поэтом в «Леопарде» (см. ст-ние № 55 в т. IV наст. изд. и комментарии к нему). Содержание IV части по всей вероятности опять относится к событиям 1913 г., ибо в экспозиции к ней описываются именно те места, которые миновала экспедиция на своем последнем этапе — область верхнего течения Аваша близ городов Аваш и Метахара, к которой с севера примыкает Данакильская пустыня (см. карту). Впрочем, Гумилев пересекал Аваш и во время второго путешествия, так что точная отсылка во времени описываемых в IV части событий невозможна. Зато облава в имениях лиджа Адену, описанная в части V, совершенно точно относится к 1910–1911 гг., когда Гумилев жил в качестве корреспондента «Речи» и «Аполлона» в Аддис-Абебе и, в частности, по словам А. В. Чемерзиной, был на рождественском обеде в приемной зале императорского дворца, где присутствовала практически вся столичная знать (около 3000 человек) и принц (будущий
Гумилев работал над «Африканской охотой» в Слепневе в мае — начале июня 1914 г. и поручил Ахматовой, уехавшей из Слепнево в Петербург в середине июня, отдать готовую рукопись в «Ниву» (Соч III. С. 387). В процессе работы он отредактировал фрагмент «Африканского дневника» (стр. 200–249 главы первой); соблазнительно было бы предположить, что и все другие части рассказа он создавал подобным же образом, редактируя уже имеющиеся записи о путешествиях 1909–1910 и 1910–1911 гг., в настоящее время еще ненайденные.
Очевидно, публикации помешала начавшаяся 18 июля война; военные же события остановили и дальнейшую работу поэта над африканскими материалами (он готовил для «Аполлона» статью об африканском искусстве — см.: Соч III. С. 326). 5 августа он был уже в военной форме, ожидая отправки в Гвардейский запасной кавалерийский полк. Вернуться к африканским запискам ему уже было не суждено. А его последний «африканский» рассказ увидел свет лишь год спустя, оставшись в разгар военных страстей не замеченным критикой. Составляя ТП, Г. В. Иванов включил в состав сборника и этот рассказ, хотя, как отмечал Р. Л. Щербаков, этот рассказ несколько «стилистически выпадает» из сборника (Соч II. С. 423). Рецензируя вышедшую книгу, В. А. Рождественский отмечал в рассказе присутствие «живой Африки»: «Это подлинные записки географа, поэта, охотника, филолога, негоцианта, быть может, соперника Артура Рембо, водившего через леса западной области торговые караваны и читавшего Ронсара отдыхающим верблюдам» (Книга и революция. 1923. № 11–12. С. 63). Г. П. Струве, переиздавший «Африканскую охоту» в СС IV отдельно от рассказов ТП, писал, что это «хороший образчик сухой и точной прозы Гумилева, без романтических «прикрас», несмотря на экзотическую тему» (СС IV. С. 595). Позднее Е. Подшивалова сравнивала стиль рассказа с «Записками кавалериста»: «“Африканская охота” и “Записки кавалериста” представляют собой очерковую прозу. В результате мир в них воспроизведен конкретно, со множеством частных подробностей и наблюдений. Однако не только формы быта африканцев, профессиональные тайны охотников, специфика военных операций и ход военных действий интересуют писателя. Он и здесь внимателен к психологии человека, один на один оставшегося с диким зверем или готовящегося к схватке, он фиксирует ощущения современника, человека цивилизованного, попавшего в романтически воспринимаемый, экзотический, первобытный мир «войны», ставший его бытом. Чувства часто названы не прямо, оттенки и переходы их не зафиксированы, а спрятаны за детали внешнего мира, проявляются в жесте, поступке. Это делает очерки несколько эмоционально обедненными» (ОС 1991. С. 23). Как образчик «очерковой» же прозы М. Ю. Васильева сопоставила «Африканскую охоту» с путевыми очерками И. А. Бунина «Тень птицы» и К. Д. Бальмонта «Край Озириса». По мнению исследовательницы, обращение всех трех авторов к «африканской» тематике возникло на общей основе: с учетом опыта «экзотических» народов они стремились осознать пройденный путь и перспективу развития человечества (и России, в том числе). Кардинальное же отличие «Африканской охоты» от путевых очерков Бунина и Бальмонта заключено в области философско-эстетических «временных» обобщений: «В «Тени птицы» — острая оппозиция Восток — Запад, вечное и конкретно-временное, органическая культура прошлого и ложная цивилизация настоящего. <...> В «Крае Озириса» величественная древность противопоставлена кризисной современности. <...> Гумилев отдает свое внимание только настоящему — сложившемуся к началу XX века непримиримому противостоянию девственно-чистой... природы враждебному ей «цивилизованному» обществу» (Васильева. С. 12).
Определение Е. Подшиваловой и М. Ю. Васильевой жанровой природы «Африканской охоты» как «очерка» (или — ряда «очерков»), каковое встречается и в других «гумилевоведческих» работах (см., напр., несколько наивную статью В. Стрижнева: «Знал он муки голода и жажды...» Н. Гумилев — поэт, этнограф, охотник // Охота и охотничье хозяйство. 1987. № 7. С. 38), следует признать весьма спорным, поскольку, будучи действительно формально «составленной» из фрагментов «африканских приключений» разных лет, «Охота» в то же время обладает содержательным единством, тематика которого, мягко говоря, далеко превосходит «познавательно-этнографическую» или «приключенческую» сферы. Е. П. Беренштейн связывал философскую проблематику рассказа с «игровым началом», присущим, по его мнению, гумилевским произведениям, обращенным к «антропологической» проблематике ницшеанского толка: «Игровое начало, как известно, лишено утилитарности, будучи реализацией свободных творческих сил. У Гумилева игра со смертью является связующей нитью между бытием и индивидуальным существованием, природой и Богом. Пролитие своей и чужой крови есть для него в прямом смысле слова кровная связь с миром <цит. стр. 257–262>. В этом сне, где игровое начало буквально выпячивается, снимается противоречие “преступления-наказания”, “деяния-воздаяния”. <...> Человек [в творчестве Гумилева] в высшей потенции утрачивает все ограничивающие его существование рамки — социальные, исторические, этические (см.: «Капитаны», «На Северном Море» и др.). Деятельное существование в бытии, а не в жизни — сверхчеловеческая установка Гумилева, непосредственное предстояние Богу как в процессе проживания жизни, так и после нее (см.: «Мои читатели»). Отсюда органическая множественность — всеобщность «я», существующего во всех пространствах, временах, культурах. Целенаправленное волевое и одновременно произвольно-игровое начала в сверхчеловеческом выборе органически соединяются, и тип гумилевского сверхчеловека родиной, почвой считает все бытие, преломленное в культуре (см.: «Прапамять», «Стокгольм», «Память», «Среди бесчисленных светил...» и др.)» (Беренштейн Е. П. Концепция культуры Николая Гумилева // Лит. текст: проблемы и методы исследования. Вып. III. Тверь, 1997. С. 102–103). Не случайно, что фильм о чекистском красном терроре и гибели в нем Гумилева также был назван «Африканской охотой» (см. аннотацию его: Кинонеделя Ленинграда. 2 сентября 1988 (№ 36 (1665)).
Эти мрачные философские «бездны» «Африканской охоты», непривычные в традиции позитивистского абстрактного «гуманизма», становились настоящей проблемой для читательского восприятия: «Что можно сказать по существу приведенного рассказа? — писал, комментируя III часть «Охоты», В. В. Бронгулеев. — Конечно, он правдоподобен, и все было именно так, как поведал нам его автор. Читая об этой охоте на леопарда, невольно вспоминаешь аналогичные описания во многих приключенческих романах тех лет. Отношение к охоте как к занятию для смелых было тогда совсем иным. И все-таки кажется, что никакого удовольствия от стрельбы по обезьянам и леопардам Гумилев испытывать не мог и если участвовал в этом, то либо по необходимости, как во время своей последней экспедиции в Абиссинию в 1913 году, либо из ложно понятой идеи самоутверждения в более ранние годы. Ведь во многих его стихах, где говорится о мужестве и преодолении страха смерти, нет и намека на какую-либо жестокость, а есть лишь особый элемент бравады. Очень характерно, что тот же элемент сопровождает и описание сцен людских побоищ, которые делались им во второй половине жизни. Там нет ни ненависти к врагу, ни злорадства, а есть лишь восхищение битвой как таковой, как ристалищем для сильнейших духом. К сожалению, это было не понято ни прежде, ни теперь» (Бронгулеев. С. 159).
К сожалению, приходится признать, что как вышеприведенная, так и многие другие попытки «реабилитировать» поэта, списав «трудные» для традиционного этического оправдания произведения (см. комментарии к № 16 наст. тома) на его склонность к наивной «браваде» и юношескому «самоутверждению», не выдерживают критики. Метафизические основы «странного» миросозерцания, отраженного в «Африканской охоте», раскрыты Ю. В. Зобниным, который констатировал, что «рассказы о жестоком умерщвлении охотниками диких хищных животных, морских и наземных» резко выделяются даже на фоне «обыкновенной» «охотничьей прозы» «сознательной установкой автора на подробное, натуралистическое изображение кровавых «физиологических» жестокостей и плотских страданий животных». Это, по мнению автора, обусловлено связью гумилевской символики «африканской охоты» с православной натурфилософией персонализма, согласно которой вся «животная» часть мироздания может рассматриваться как единая космическая «живая плоть», и, в качестве таковой, она «испорчена» грехопадением перволюдей: «Согласно библейской истории творения, животный мир был вызван к жизни в шестой день, т. е. непосредственно перед созданием человека. <...> Животная часть мироздания, как это явствует из самого названия ее, оказывается носителем чувств и эмоций, производимых плотью. Прежде чем соединиться воедино в человеческом существе, эти чувства и эмоции получили свое самостоятельное воплощение в особом животном виде — так что каждое «животное» оказывается носителем некоей черты «плотского» человеческого бытия, а в целом животный мир представляет собой воплощение этого бытия... <...> ...«Дикость» и «зверство» не были присущи животному миру изначально, а обнаружились только тогда, когда Адам не смог «осуществлять господство над своими страстями», т. е. явились одним из трагических последствий грехопадения. Во время пребывания в раю первые люди, располагающие полнотой бытия в любовном общении с Богом и всецело «владеющие» своей как душевной, так и плотской природой, проецировали эту гармонию чувств и «вовне». <...> Превращение «животных» в «диких зверей» явилось точной «проекцией вовне» того, что произошло с человеческой плотью, вышедшей в момент грехопадения из-под контроля душевного «ума». Невинные и гармонические чувственные переживания превратились в страсти — и это недолжное состояние... также «объективировалось», получило свое воплощение в животном мире. Однако если человеческий «ум» и после грехопадения мог еще более или менее успешно препятствовать развитию плотских страстей внутри человеческого существа, то сами «животные» носители их, в силу простоты своей природы, таковой способностью не располагали. Здесь плотские страсти развились до последнего предела, до «зверства», причем те из них, которые и в человеке с легкостью превозмогают ослабленный грехопадением «ум» (половая похоть, алчность, жадность, агрессивность и т. п.), превратили своих носителей в животном мире в хищников, несущих страдания и смерть всему окружающему. <...> Природа сама по себе метафизически пуста, как само по себе «пусто» зеркальное стекло, «содержанием» которого является отраженный в нем образ человека. Точно так единственной действительной «тайной природы» является ее способность отражения всего ужаса того зверского хаоса, который живет в человеке после грехопадения. Настоящий «зверь» скрывается в человеке, тогда как в видимом «природном» звере скрывается доброе и кроткое человекообразное «животное», созданное Творцом для службы своему земному повелителю — вот страшная истина, вполне усвоенная Гумилевым. В его творчестве образ «африканской охоты» получает жуткое, символическое значение. Животная плоть природы здесь сотрясается отвратительными, безобразными конвульсиями «зверства», вызывающими у «охотника» немедленную естественную реакцию беспощадного отрицания этого темного, хаотического кошмара, — и тогда летят пули, разрывающие кровавую ткань, вонзаются заостренные лезвия и железные ломы, расчленяющие костные суставы. Но, в результате, мертвая, растерзанная кровавая туша, которая остается перед взорами «охотника», вдруг приобретает совсем не свойственные ей минутой раньше «кроткие» черты, как бы «обливаясь кровью, аплодирует искусству палача и радуется, как все это просто, хорошо и совсем не больно». И в этот миг «охотник» понимает — он стрелял в самого себя, в свое собственное alter ego, вдруг повстречавшееся во время «земного странствия» в «сумрачном лесу»...» (Зобнин. С. 227–237).