Полное собрание сочинений. Том 3. Произведения 1852–1856 гг. Набег
Шрифт:
Француз, который при Ватерлоо сказал: «la garde meurt, mais ne se rend pas», [28] и другие, в особенности французские герои, которые говорили достопамятные изречения, были храбры и действительно говорили достопамятные изречения; но между их храбростью и храбростью капитана есть та разница, что если бы великое слово, в каком бы то ни было случае, даже шевелилось в душе моего героя, я уверен, он не сказал бы его: во-первых, потому, что, сказав великое слово, он боялся бы этим самым испортить великое дело, а во-вторых, потому, что, когда человек чувствует в себе силы сделать великое дело, какое бы то ни было слово не нужно. Это, по моему мнению, особенная и высокая черта русской храбрости; и как же после этого не болеть русскому сердцу, когда между
28
[ «гвардия умирает, но не сдается»,]
Вдруг в той стороне, где стоял хорошенький прапорщик со взводом, послышалось недружное и негромкое ура. Оглянувшись на этот крик, я увидел человек тридцать солдат, которые с ружьями в руках и мешками на плечах насилу-насилу бежали по вспаханному полю. Они спотыкались, но всё подвигались вперед и кричали. Впереди их, выхватив шашку, скакал молодой прапорщик.
Всё скрылось в лесу…
Через несколько минут гиканья и трескотни из лесу выбежала испуганная лошадь, и в опушке показались солдаты, выносившие убитых и раненых; в числе последних был молодой прапорщик. Два солдата держали его под мышки. Он был бледен, как платок, и хорошенькая головка, на которой заметна была только тень того воинственного восторга, который одушевлял ее за минуту перед этим, как-то страшно углубилась между плеч и спустилась на грудь. На белой рубашке под расстегнутым сюртуком виднелось небольшое кровавое пятнышко.
– Ах, какая жалость! – сказал я невольно, отворачиваясь от этого печального зрелища.
– Известно, жалко, – сказал старый солдат, который, с угрюмым видом, облокотясь на ружье, стоял подле меня. – Ничего не боится: как же этак можно! – прибавил он, пристально глядя на раненого. – Глуп еще – вот и поплатился.
– А ты разве боишься? – спросил я.
– А то нет!
Четыре солдата на носилках несли прапорщика; за ними форштатский солдат вел худую, разбитую лошадь, с навьюченными на нее двумя зелеными ящиками, в которых хранилась фельдшерская принадлежность. Дожидались доктора. Офицеры подъезжали к носилкам и старались ободрить и утешить раненого.
– Ну, брат Аланин, не скоро опять можно будет поплясать с ложечками, – сказал с улыбкой подъехавший поручик Розенкранц.
Он, должно быть, полагал, что слова эти поддержат бодрость хорошенького прапорщика; но, сколько можно было заметить по холодно-печальному выражению взгляда последнего, слова эти не произвели желанного действия.
Подъехал и капитан. Он пристально посмотрел на раненого, и на всегда равнодушно-холодном лице его выразилось искреннее сожаление.
– Чт`o, дорогой мой Анатолий Иваныч? – сказал он голосом, звучащим таким нежным участием, какого я не ожидал от него: – видно, так Богу угодно.
Раненый оглянулся; бледное лицо его оживилось печальной улыбкой.
– Да, вас не послушался.
– Скажите лучше: так Богу угодно, – повторил капитан.
Приехавший доктор принял от фельдшера бинты, зонд и другую принадлежность и, засучивая рукава, с ободрительной улыбкой подошел к раненому.
– Чт`o, видно, и вам сделали дырочку на целом месте, – сказал он шутливо-небрежным тоном: – покажите-ка.
Прапорщик повиновался; но в выражении, с которым он взглянул на веселого доктора, были удивление и упрек, которых не заметил этот последний. Он принялся зондировать рану и осматривать ее со всех сторон; но выведенный из терпения раненый с тяжелым стоном отодвинул его руку…
– Оставьте меня, – сказал он чуть слышным голосом: – всё равно я умру.
С этими словами он упал на спину, и через пять минут, когда я, подходя к группе, образовавшейся подле него, спросил у солдата: «чт`o прапорщик?» мне отвечали: «отходит».
Уже было поздно, когда отряд, построившись широкой колонной, с песнями подходил к крепости.
Солнце скрылось за снеговым хребтом и бросало последние розовые лучи на длинное, тонкое облако, остановившееся на ясном, прозрачном горизонте. Снеговые горы начинали скрываться в лиловом тумане; только
Комментарий Н. М. Мендельсона
С 30 мая 1851 г., дня приезда Толстого в станицу Старогладковскую, и до 19 января 1854 г., когда он выехал обратно в Ясную поляну, продолжалось его пребывание на Кавказе.
Как писатель, он работал здесь над богатым запасом привезенных с собою воспоминаний из помещичьей жизни и над новыми материалами, которые дали ему природа и люди Кавказа.
Кавказские впечатления были использованы Толстым для такой крупной вещи, как «Казаки», писавшейся с перерывами более десяти лет, легли в основу ряда мелких и сравнительно быстро написанных произведений, – «Набег», «Рубка леса», «Разжалованный» («Встреча в отряде»), связанных, главным образом, с жизнью русской военной среды на далекой окраине, или остались лишь в области замыслов, едва намеченных в дневнике да эпизодически вкрапленных в военные рассказы. Такова, например, «драматическая и занимательная история семейства Джеми». Она была рассказана Толстому его приятелем Балтой, отмечена в дневнике (31 марта 1852 г.), как «сюжет для кавказского рассказа», но лишь мельком отразилась в работе над «Набегом».
Последний рассказ и начинает собою серию собственно-кавказских рассказов.
В основе его лежат впечатления, полученные Толстым от жизни в военной среде и от личного его участия в военных действиях на Кавказе.
Официально Толстой стал военным в начале 1852 г. 3 января он выдержал экзамен на юнкера при штабе кавказской артиллерийской бригады, получил чин фейерверкера 4 класса и предписание ехать к своей батарее, а 13 февраля положение Толстого, как военного, было окончательно оформлено: этим числом помечен приказ о зачислении его на военную службу фейерверкером 4 класса в батарейную № 4 батарею 20-й артиллерийской бригады (см. В. П. Федоров. «Лев Николаевич Толстой на военной службе», – «Братская помощь» 1910, 12, стр. 37–42).
Но еще до этого Толстому пришлось участвовать в военных действиях. В середине 1851 г. он, как волонтер, был в набеге русского отряда на горные аулы, произведенном под начальством кн. Барятинского. «Был в набеге», – записал он в дневнике под 3 июля 1851 г. – Тоже действовал нехорошо: бессознательно и трусил Барятинского».
Уже надев военный мундир, Толстой участвует в деле с чеченцами 17–18 февраля 1852 г. Он едва не был убит: снаряд ударил в колесо орудия, стоявшего рядом с ним. Впечатление было чрезвычайно сильное и память об этом бое жива была у Толстого до старости. В дневнике 1897 г., под 18 февраля, он вспоминает: «45 лет тому назад был в сражении». 18 февраля 1906 г. он, перепутав воспоминания о двух февральских походах – 1852 и 1853 гг., писал Г. А. Русанову: «Сегодня 53 года, как неприятельское ядро ударило в колесо той пушки, которую я наводил. Если бы дуло пушки, из которой вылетело ядро, на 1/1000 линии было отклонено в ту или другую сторону, я был бы убит, и меня не было бы» («Вестник Европы» 1915, 4, стр. 18).
На ряду с участием в военных действиях идут наблюдения над военными, среди которых он живет вместе с братом Н. Н. Толстым. Им обоим «нельзя не сознать взаимное превосходство над другими» (дневник от 12 июня 1851 г.), но они не говорят об этом, понимая друг друга без слов. Здесь, между прочим, один из источников той «сатиры», которую Толстой, как видно будет дальше, так тщательно старался удалять из первоначальных очерков «Набега».
Слушая разговоры людей, на которых он смотрит, в огромном большинстве случаев, сверху вниз, Толстой особенно «поражается» разговорами офицеров о храбрости: «Как заговорят о ком-нибудь, – храбр он? – Да, такъ. Все храбры». – Он задумывается над тем, что же такое храбрость, пробует дать ее определение, но, недовольный, зачеркивает его (дневник от 12 июня 1851 г.).