Полоса отчуждения
Шрифт:
– Самая гениальная песня нашего века! – сказал Федор. Столько в ней жизненной правды и душевной экспрессии!
Он помолчал и добавил:
– И автор наверняка не знает, что создал шедевр. Он писал, как все мы, по наитию.
И он прочел откровенно свое:
Ты бабочкой впорхнулаВ мою судьбу.Но вот душа уснулаВороной на дубу.И как не пробудитьсяВороне ото сна,Так– Ну как? – спросил он.
– Бабочку жалко, – ответил Максим. И пояснил почему: – Не туда залетела.
И Федор тут же подхватил:
Ты зачем оголтелоНе туда залетела?Он еще какое-то время поштурмовал мотив, потом махнул рукой.
– А песня про женщину – это прямо про Елену.
И вдруг Максим спросил даже для себя неожиданное:
– А ты не боишься ей надоесть? Ведь у Пушкина где-то сказано: «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей».
– И тем ее там как-то губим средь обольстительных сетей, – подхватил Федор и вдруг уставился на Максима как на невидаль: – А ты. старик, делаешь успехи.
4
Едва сел, сразу заговорил:
– Я – дворник. И хоть дворую, но не ворую. Но деньги есть. Мне бы не на таких разъезжать, да приспичило. Сына женю. А сейчас, говорят, к невесте на трамвайчике не поедешь, за дурака посчитают.
– А знают там, – Максим машет в неопределенном направлении, – что свою драгоценность за сына дворника отдают?
– Как не знать? Знают. Только он у меня инженер. И должностишка у него на два порядка повыше, чем у рядового.
Он помолчал, потом улыбкой тронул только одни глаза.
– Смех был. Поехал я в Москву в институт его устраивать. Захожу в ихний алтарь, где святые одни вперемежку с архангелами и простыми ангелами. «С чем пожаловали?» – спрашивают. А я им отвечаю: «С трудовым энтузиазмом». Один из них, по виду въедливый такой старикан, вопрошает: «Кто вы?». Я картуз перед ими ломлю и говорю: «Дворник-притворник». – «И кем же вы притворяетесь?» – тот же продуманный вопрос выширнул. Отвечаю: «Министром». Они – чуть ли не в один голос: «Ну и что же?». И я им тут же пояснительный текст кидаю: «Порожний я, как барабан, на котором в семнадцатом «Боже, царя храни» последний раз отыграли». – «Об чем вы?» – вопрошают. Притворяются, что не поняли, а морды лежалыми кожами сделали. А у одного, что с въедливым стариканом восседал, у, видать, самого главного, вдруг подбородок как затрясется, и слеза возле носа означилась. Говорит: «И за меня отец просил. В лаптях, помнится, был, в рубахе наизнанку вывернутой, чтобы если били бы – так его. Все равно не приняли».
Я задом стал искать двери.
А тот, главный, спрашивает: «Как фамилия?». Отвечаю: «Дикаревы мы». А он мне: «Дикари мы с тобой. Я уже нынче гляну на такого вот верноподданного науки, – кивнул он на одного из архангелов, – и чую все еще на ногах свои лапти».
Словом, вышел я и думаю: не принюхался, а, наверно, хваченный тот дед. Хотя Васька, сын мой, говорил, что Державинов тоже слезьми умывался, когда фамилию Пушкин услыхал. Можа, старичок в моем сынке тоже какого-нибудь знатока разглядел. Они, ученые, по этой части зоркие.
– Приняли? – спросил Максим.
– Конечно, иначе мы бы с тобой в этот дом и дороги не знали.
Дом действительно был престижный. На набережной. Это вокруг него демонстранты уж года два как белью губы метят.
– Вон те, что с краю, – сказал седок, – аккурат сваты выстроились. Но мы сейчас комедь разыграем.
Он вышел из машины и, неизвестно к кому обращаясь, начал:
– По газонам, стервецы, присучились ездить! Раньше даже не ходили, хучь у тебя во лбу три звезды Геройских вперемешку с другими знатными орденами, а, смотри, какие колеищи тут понаделали!
И Максим увидел, что двор действительно испещрен шинами машин.
– Потому у нас, у дворников, сейчас сердце кровью обливается, а душа слезами разъедается.
Он занырнул в окошко машины Максима и подмигнул:
– Пусть все знают, за кого они свою красавицу отдают.
И только тут Максим заметил, что, помимо сватов, у дома выстроилось еще десятка три зевак, а может, каких родичей.
– Ну, давай, гоняй! – произнес мужик. – А то Васька сейчас на «мерсе» подкатит. На казенном, конечно. И укорит, стервец. Скажет: «Отец, опять тебя на самодеятельность тянет». Ему кажется, что я притворяюсь, что темный.
5
В Дворце спорта концерт. По окончании везет двоих. Ей – лет пятьдесят, но молодится. Он, наверно, чуть постарше, но содержит себя в подчеркнутом затрапезе. Но, по всему видно, она держится за него, как черт за грешную душу.
– Нет, Лещенко уже не тот, – говорит она.
– Чего бы ты понимала в колбасных обрезках, – произносит он давней расхожей поговоркой, и сразу бросается в глаза, что ему, видимо, больше лет, чем показалось спервоначалу. И еще – сразу же Максимом уяснилось – любимая форма разговора его – противоречие.
– Воздуху ему не хватает, – тем временем продолжает она, даже не обидевшись на довольно грубую фразу, которую обронил он. – Раньше он «до» тянул полминуты, не меньше.
– Таксер! – кричит он Максиму в самое ухо. – Смотри в столб не врежься! Она знает, что такое «до», – и ей: – вот это ты дала уголька мелкого да курного! Ты, случаем, музыку не сочиняешь? Между рыпом кровати и скрыпом топчана?
Обиделась.
– Больше я никуда с тобой не поеду! – воскликнула. И Максиму: – Остановите здесь! Я не хочу с этим хамом ехать!
– Я – хам?
Смотрит Максим, он норовит найти пространство, чтобы размахнуться.
Ловит его за руку.
– Дядя, такси не ринг!
– А что вы ввязываетесь не в свое дело?
Это в ней закопошилась запоздалая женская мудрость. Так и до горячего недолго довести.
– Так что, остановить? – спрашивает Максим.
– Я те остановлю! – чуть ли не в один голос восклицают оба.
И он ищет ручку, чтобы записать фамилию Максима:
– Остряк – шилом в задницу! Я те остановлю, что ты и родную жену «ваше величество» будешь называть! – Он подумал и поправился: – Нет, лучше «ваше поличество»! От слова «политика», понял?