Полоса
Шрифт:
Алька уже полтора месяца как уехала, прислала письмо и денег 20 руб. Живет хорошо, встала на работу, дали комнату на двоих в общежитии. Жизнь ее возле Черного моря, под городом Одессой, в морском порту. Мне без нее, как от сердца оторвал. Больше не увижу ее, знаю. За деньги ей спасибо, сберегу до весны, а там куплю лодочку, стану выезжать. Мальчик тоже копит деньги. Он опять стал ко мне ходить. Мальчик очень хороший, т. е. честный, неглупый, учится хорошо, купим лодку на двоих, а помру, ему останется.
Петр собирается переехать в колхоз, Настя плачет об Альке. Иван Ефимыч живут по-старому, Наташка уехала, поступила в Куйбышеве в технический институт, Славку послали на сибирское строительство плотины, река Енисей: хоть бы дети, т. е. внуки выросли в люди.
Ожидаю зимнюю скуку, топим печи, холод и дождь на дворе, садик
Пока других новостей нет, еще вам привет, т. е. тебе, Борису, внучке Сашеньке поцелуй, до свидания, ваш папа.
Один мальчик верит, что Левка, т. е. Лев Ефимыч у меня был.
Жду ответ, пиши почаще.
Последний вопрос
Москва, Москва!.. Тихомиров ходил, сидел, мыкался по номеру, стоял у окна, глядя на вечереющий город. Не снимал пиджака и галстука, чувствуя, что все равно не усидит, уйдет. Номер был удачный, с видом на реку, но сжатый, словно каюта, — сначала Тихомирову нравилось, а теперь как-то давило и пахло краской. К новенькой «России», только что отстроенной (еще остатки строительного мусора убирали со двора и гремели компрессоры), подкатывали машины, спешили с великолепными чемоданами швейцары; с десятого этажа широко открывалась Москва-река, набережные, мосты, крыши, колокольни в зазеленевшем Замоскворечье, трубы МОГЭСА, — и в скоплении домов, огней (у себя, на Карасустрое, они тоже ртутные фонари поставили, как у людей), в незатихающем гуле города Тихомиров ощущал жажду Москвы к обновлению, преуспеванию, респектабельности. Или, может быть, это ощущение несла весна, особенный дух московской весны, чистое и высокое небо с дальними, в вышине, облаками, малиновыми от заката.
Что говорить, Тихомиров любил Москву. Еще десять лет назад сам был москвичом, они жили с женой и дочкой в маленькой комнате на Каляевской, в Москве он учился, начал работать. В Москве ему везло, и всякая поездка сюда бывала праздником. Он брал побольше денег и, словно в отместку за полуголодное студенчество и житуху на Каляевской, жил в Москве жадно, насыщенно. Дочь Галя четвертый год училась в консерватории, и Тихомиров, приезжая, устраивал ей «голубую жизнь»: водил обедать в «Националь» или «Славянский базар», таскался по магазинам, доставал билеты на Рихтера или Плисецкую. Дочь была хорошенькая, заметная, Тихомирову, который и сам выглядел молодо, нравилось, что их принимают не за дочь с отцом, а за влюбленных. И вот он «накультуривался» так, что иным москвичам и в год не успеть. И это лишний раз доказывало, что они с женой Зоей мало что потеряли, расставшись когда-то со столицей.
Правда, у Зои и дома все было по-московски. Она выписывала несколько «толстых» журналов, принимала у себя по пятницам молодых инженеров, была в курсе столичных новостей. По ее рекомендациям Тихомиров читал новые романы или рассказы, от нее слышал о нашумевших фильмах или спектаклях. Из-за Гали в семье еще существовал культ музыки, и Тихомирову прокручивали то модные песенки, то записи серьезные: Бартока, Шостаковича, Стравинского. Кроме того, по телевизору до трех ночи — разница во времени — можно было смотреть московскую программу, и, как бы там Зоя и молодежь ни иронизировали насчет «ящика», информацию телевизор тоже выдавал приличную. Москва, таким образом, сохранялась у них в доме, и часто приезжие москвичи, напившись у Тихомировых кофе с коньяком, наговорившись, наслушавшись музыки, выходили потом на крыльцо, на лоно диких гор и дьявольского ущелья, и не понимали, где находятся: разве не на Арбате или не на Юго-Западе?
Да, Москва есть Москва, и хорошо жить в ее ритме, идти параллельно, успевать. Но выпасть из этого ритма — хуже нет. А Тихомиров вдруг выпал… Или, во всяком случае, чувство у него было такое, что выпал. Всегда везло, всегда двигался по самой стремнине, а теперь не получилось. Он двенадцатый день жил в Москве, — в сущности, без дела, занятый одним ожиданием, — и с каждым часом сильнее мучило его сознание, что он сам по себе, а Москва сама по себе.
Даже с дочерью не вышло контакта на этот раз: ей было явно не до него. Она готовилась к сессии и, кажется,
Потом он сообразил, отчего стала раздражать гостиница: он превратился в старожила, в того постояльца, который всем намозолил глаза, с которым уже горничные делятся семейными историями. Не хватает только проносить в портфеле на ужин бутылку кефира и сидеть в холле в тапочках у телевизора. Вокруг таких людей само по себе возникает электрополе неудачи.
И в самом деле, он уже не обедал в дорогом желто-золотом ресторане, где с разных сторон возбуждающе звучит иностранная речь, где гвоздики на столиках и какой-нибудь молодой, интеллигентного вида, с курчавой бородкой африканец — негр, зембо или капр — курит, развалясь в низком кресле, прямую английскую трубку, — можно бы и поговорить с таким, вспомнить Бамако. Нет, Тихомиров ел теперь в буфете или стоял в очереди в министерской столовой с пластиковым подносом в руках. И уже не хлопотал о билетах в Театр на Таганке, а спускался вниз, в кино «Зарядье» — все равно на какой фильм, лишь бы отвлечься.
Да, начальник Карасустроя сам замучился и других замучил. Он каждый день минут по двадцать разговаривал со стройкой: там шел паводок, началась пробивка второго тоннеля, не смонтировали вовремя буровые станки, унесло в реку новый МАЗ — да мало ли что происходит каждый день и час на стройке! И ему позарез нужно было туда. Но три дня назад он взял еще денег под отчет и опять остался.
Однако хватит. Завтра он закажет билет и улетит. Гуд бай, Москва!.. Он поднял трубку, попросил Карасу, чтобы сказать Зое, что наконец уезжает, надел пальто и, без шарфа и шляпы, по-весеннему, пошел пройтись. Все равно разговор дадут не скоро. Шел длинным коридором, спускался в лифте, отразился во всех зеркалах, — нет, вид у него был еще ничего, вполне. Не зря он всю жизнь следит за своим весом, не ест мучного и сладкого, не пьет водки, предпочитая сухое вино, бегает на лыжах. Комильфо. Счастливчик. Молодой начальник нового стиля. Даже пахнет от него не банальным шипром, а французским лосьоном. Девушки посматривают… На Карасу он носит сапоги и старую куртку, но Москве не покажешься бедным родственником, это он уже усвоил. Москву, конечно, ничем не удивишь: тут генерал может ехать в троллейбусе или знаменитый поэт, как видел Тихомиров однажды, может сидеть в ботинках на босу ногу в шашлычной, а кинозвезда стоять в очереди за полуфабрикатами. Но все-таки надо соответствовать.
По правде сказать, Тихомиров и сам несколько бравировал своей молодостью, элегантностью, свободой, чуткостью ко всему современному. Да он, собственно, и старался таким быть. И не только внешне. Разве он сам не учился и других не учил смелости суждений, инициативе, точности, деловитости, вдохновению? У него с уст не сходило: «традиции русской инженерной школы», «культура мысли и культура труда», «техническая эстетика» и тому подобное. По четыре-пять лет работая на разных стройках, начав с прораба, два года проведя в Африке, Тихомиров, кажется, знал теперь, как надо строить и как не надо. Пришла зрелость, и он научился верить себе. А Карасустрой тем был прекрасен и нужен ему, что здесь впервые обрел он самостоятельность. Пусть относительную, но все-таки. Он получил власть, получил право делать то, что считал нужным.
Он предпочитал иронию разносам, не прощал ни слова лжи; был справедлив и умел при всех сказать молодому бригадиру: «Простите, я был неправ». «Строить красиво, быстро, современно и — весело!» — вот был его девиз. Чтобы радоваться не только результату, но и процессу. Это было, разумеется, нелегко, и заедала текучка, и многие обвиняли его в фокусничестве или смеялись над ним. Но он уже не мог иначе, он оставался самим собой.
Иногда он увлекался и совершал ошибки, но это не делало его пугливым и угрюмым перестраховщиком, он все равно держался своего стиля. Он и теперь знал, что прав, что иначе нельзя, и прилетел в Москву в настроении решительном и смелом. И вот надо же такому случиться — двенадцать дней ожидания! Они вымотали и выжали его. Хоть и сохранял он вид бодрый и победоносный, но уже одолевало его уныние.