Полосатый рейс (сборник)
Шрифт:
Прилетела на Диксон — ветер, тьма, от одиночества плакать хочется. Аэропорт — барак деревянный, в щели продувает, автобус раньше утра не подойдет, заносы на пути. Пьяные летчики к ней подкатились. Кореша, говорят, в непогоду попали и погибли все. Помоги нам, говорят, деваха, горе забыть, не выламывайся. И так их жалко стало, что чуть было и ерунды не натворила. А они ее экспортной водкой поили. Такой водки и в Москве на улице Горького не найдешь — с рейса привезли.
Под утро автобус подошел. Поехали. Койку в бараке ей выделили. Человек тридцать баб на полатях. И койка на втором этаже. А гальюн на дворе, таким ветром продувает, сразу какую-нибудь женскую болезнь поймаешь от такого сквозняка. Спросила:
Работать она начала в столовке. И увидела его через подавальное окно из кухни. Подошел, талоны подал, тарелку принял, ложку взял и за стол сел. Господи! Что угодно готова была отдать ему, хоть себя саму — только бы помочь. Но еще две недели не решалась объявиться. Потом узнала, что он не на квартире, а в служебном кабинете ночует, и пошла. Ветер дул с океана сильный, мороз. Пусто над Диксоном. Попрятались все. Темно. Один фонарь горел — над входом в управление порта. И двери сторожиха закрыла изнутри. Ноги заходиться стали. Ревела белугой, но все стучала и стучала в двери. Открыла старуха. И не спросила ничего. И Женька пошла по ночным коридорам управления — знала, где его кабинет. Стенгазеты разные, графики на стенках. Полоска света из-под дверей. И стучать не стала. Толкнула дверь, вошла. Он за столом сидел, дернулся, бутылку под стол спрятал и голову поднял. А перед ним карманные шахматы с фигурками. И видно, что пьян здорово, — не узнал.
— Вам кого?
— Я — Женька, — сказала Женька. — Е-два, е-четыре! Я к вам приехала.
Он откинулся в кресле, потер лоб, опять на нее посмотрел, опять лоб потер. И вдруг очки достал, надел и через очки на нее посмотрел. И когда она его в очках увидела, то больше у порога стоять не могла, пошла к нему через кабинет. Такой он уже пожилой был в очках, такой суровый, но слабый, что она подошла к нему и на «ты» с ним стала говорить.
— Ты не бойся, — сказала она ему. — Я с тобой в Сочи в отпуск не поеду. Не то мне нужно, слышишь? Да ты очки сними, это я, я, Женька. Я тебя уже две недели через подавальное окно в столовке вижу, понял?
Он встал, обнял ее, стиснул и подбородком стал по ее голове ерзать, тереться. И она услышала, как ей на лицо упали его слезы. Наверное, он счастливый стал, когда она к нему пришла. Он сразу взял себя в руки и перестал ее обнимать, посадил на диван, закурил, сказал:
— И какими судьбами, Женька?
А за окном ветер, метель, снежинки сквозь мельчайшие щели протискивает, и на подоконнике горбушки снега намело. Такое только в Арктике может быть — окна замазаны, заклеены, а снег пробился. И она к нему, как этот снег, пробилась. И он ее обнял, хорошо обнял, по-настоящему. Это же было! То, что он потом себя в руки взял, — это другое уже. Это понятно все. Главное, что он об ее голову подбородком потерся, как теленок какой-нибудь. Конечно, когда человек в ссылке, один, когда он из капитанов в шкипера нефтяной баржи попал, когда он целую зиму делопроизводителем порта работает, то он кому хочешь обрадуется. Но только Басаргин по-иному обрадовался. И Женька это знала и была счастливая, хотя Басаргин до самого конца ее пребывания на Диксоне держал себя в руках.
И ничего между ними не произошло. Длинными вечерами сидели в его кабинете и занимались. Павел Александрович книгу писал о парусах, парусниках — учебник. А она десятый класс долбила. Конечно, никто не верил, что между ними ничего такого нет. И замначальника хотел об их моральном облике в стенгазете написать. И Басаргин не возражал. Зато Женька сказала замначальнику несколько слов наедине. Наверное, замначальник тот разговор до сих пор помнит. И заметка не появилась. И Женька
Женька говорила, что он должен меньше пить рябины на коньяке, должен посылать в Москву письма и доказывать, что он ни в чем не виноват. Он говорил, что писать бессмысленно, но врожденное стремление народа к справедливости велико безмерно. И дело не в нем, Басаргине, и не в ней, Женьке Собакиной, а в судьбе России. И если об этом не забывать, то все можно пережить и написать не один хороший учебник парусного дела для мальчишек-моряков. Многие люди писали хорошие книги, сидя в ссылке. И главное — почаще глазеть на облака. В старых книгах сказано, что тот, кто смотрит на облака, не жнет. То есть не думает о хлебе, не сеет и не жнет. Но люди, которые смотрят в землю, кормят его. Такой человек почему-то нужен другим, хотя он только и делает, что таращит глаза на облака.
— Э-э-э, бросьте! — говорила Женька. — Кто не работает, тот не ест… А вам нельзя жить одиноким волком, вам надо жениться, потому что дочь ваша взрослая совсем девка и в вас не нуждается. Вы должны найти хорошую, честную вдову, которая перебесилась, и жениться.
Он говорил, что Женька права. Но он больше всего боится стать кому-нибудь в тягость, когда постареет, а до этого уже осталось мало времени.
— Вы не мучайтесь, — утешала его Женька. — Никому вы не станете в тягость. Вас хватит кондрашка прямо в море, на мостике, как капитана Воронина. И все будет нормально, без хлопот.
— Дай бог, чтобы истина глаголила устами приматов, — говорил Павел Александрович Басаргин.
Это были чудесные вечера и чудесные разговоры. И бог знает, чем бы эти вечерние разговоры кончились, но на очередной диспансеризации у Женькиного сына нашли затемнения в легких. И весной она уехала, улетела. А Басаргин оставался на Диксоне до самого пятьдесят шестого года. Он успел написать там целых два учебника. И их напечатали, и он прислал их Женьке в подарок с надписью: «Ты жива еще, моя старушка? Жив и я, привет тебе, привет!» И когда Женька смотрела на учебники парусного дела, то вспоминала, как их автор терся подбородком о ее голову, и открывала очередной товароведческий учебник, скрипела зубами от отвращения, затыкала пальцами уши и долбила гранит науки своим широким лбом.
Влюбленность в Басаргина давно прошла в ней. Но сохранилось нечто другое. Когда появлялся мужчина возле Женьки, она сравнивала его с Басаргиным. И все. Он уже неинтересен ей делался, хотя монашкой она не была.
Женька лежала в постели и гладила мягкую английскую шерсть. Храпела за комодом мать. Падал на улице снег. Слышно было, как хлюпает вода в кухне, — Маруська затеяла большую стирку. Спали вокруг Степановы, Ивановы, Гугины, Лейбовичи и Титовы — соседи по жизни в старой питерской квартире за Обводным каналом.
«Ничего, — думала Женька. — Еще чего-нибудь произойдет. Еще Игорек вырастет. Мать-то умрет скоро, это и ежу понятно. И я когда-нибудь помру. Никуда от этого не денешься, а пока жить можно…»
— Мама, ты не спишь? — вдруг спросил из темноты Игорь.
— Ну?
— Мама, я сперва обыграю Бобби Фишера, а потом стану великим ученым.
— Это почему?
— Потому что я вундеркинд.
— Это кто тебе сказал?
— Зоя Михайловна.
— Какой же ты вундеркинд, если такой дуре веришь? Спи.