Полосатый рейс (сборник)
Шрифт:
Самые невероятные истории посыпались из второго штурмана одна за другой. Его подвижная, худая физиономия побледнела от возбуждения. Непривычно ему было пить с капитаном коньяк и ухаживать за капитанской дочерью.
— Ниточкин, вы не Петр, а Джордж, — вдруг сказала Веточка.
— Атанда! — сказал Ниточкин. — Я не Джордж, я — неудачник.
— Атанда — это что-нибудь морское? — спросила Веточка. — Никогда не слышала такого слова.
— Когда я был пацаном, мы так предупреждали об опасности. Ну то же, что и «полундра». Вероятно, от «Антанты»:
— Нет, — сказал Басаргин. — «Атанде-с!» — карточный термин. Искаженное французское «аттан-де» — «подождите!» — возглас банкомета, прекращающий ставки игроков.
— Ишь куда нас, оказывается, заносило! — восхитился Ниточкин.
— Папа, я отправляюсь в гостиницу «Арктика», — сказала Веточка. — Спать хочу. В «Полярной стреле» было слишком шумно. Рядовой искусствовед не может спать, если рядом галдят пассажиры.
Ниточкин присвистнул:
— Елизавета Павловна, вы — искусствовед? Вы изучаете искусство?
— Да, она, штурман, изучает, а вы не можете решиться разок сходить в порядочный музей, — сказал Басаргин. — Знаешь, Веточка, куда они ходят? В один-единственный музей на планете — в музей восковых фигур в Лондоне.
— Это правда, что там поставили Евтушенко? — спросила Веточка.
— Я давно там не был, — сказал Ниточкин. — Я несколько далек от искусства. Хотя у нас в квартире живет искусствовед — горький пьяница — Соломон Соломонович Пендель. Симпатичный мужик. У него три кошки, а в квартире восемнадцать жильцов.
— Искусствоведы — самые бездарные люди на свете, — сказала Веточка, просматривая содержимое своей сумочки. — Вернее, самые опустошенные. Общение с большим искусством требует больших затрат души, Джордж. И на собственное действие, на строительство собственной жизни сил не остается. Можно либо действовать, либо впитывать и ощущать. А читаете вы много?
— Моя настольная книга — «Швейк», — сказал Ниточкин. — Для меня там все знакомо и все родное.
— Врете, Петр Иванович, — сказал Басаргин.
— Возможно, — согласился Ниточкин. — Вы разрешите проводить вашу дочь?
— Спрашивайте у нее.
— Конечно, Джордж, если вам нетрудно и если вас не ждет в таверне Мери.
— Ты сильно под газом, — сказал Басаргин. Извечная ревность отца. Ему не хотелось уступать дочь сегодня никому. Он успел понять в себе ревность, но не мог остановиться и докончил: — Здесь хватит места на роту искусствоведов. Все каюты правого борта пусты. Зачем тебе тащиться в гостиницу?
— Ты будешь меня воспитывать, отец?
— Думаю, что поздно. Ты взяла отпуск?
— Нет. Меня просто отпустили.
— Слушайте, а нужно ли заниматься изучением искусства как профессией? — пробормотал Ниточкин. Он чувствовал себя лишним.
Веточка достала помаду и зеркальце и положила их перед собой на столе.
— Вот это, — ткнула она пальцем в помаду, — жизнь, а это, — она ткнула в зеркало, — искусство. Все, что в зеркале, — ложь, но похоже на правду. Там, в зеркале, нет ни глубины, ни объема, ни запаха, ни жизни. Значит, искусство — ложь, и Пикассо прав. Но дело в том, что лишь через искусство можно как следует понять людей и народ, то есть самого себя. Душа любого народа в его искусстве и литературе, ибо искусство показывает народ не таким, каков он на самом деле, а таким, каким он хочет быть. А только мечта о себе самом и есть истинная правда. Ясно или не очень?
— Я не готов к таким штукам, — сказал Ниточкин. — Надо подумать. Разрешите подать вам манто?
— Однако ты знала про наши погоды, — сказал Басаргин. — Шубку взяла.
— Хорошая? — спросила Веточка, принимая из рук Ниточкина белую шубку.
— Шик! — сказал Басаргин. — Кто у нас вахтенный штурман?
— Старпом, Павел Александрович, — доложил Ниточкин.
— Как груз?
— Сдан. Документы оформлены. На Шпиц снимаемся почти в балласте. И знаете, Павел Александрович, забыл совсем: вас капитан порта в гости звал! — соврал Ниточкин. Ничего он не забывал.
— Ступайте, Петр Иванович, — сказал Басаргин. — Я за тысячу миль от Мурманска знал, что он меня в гости ждет. Ну, девочка… — и он подставил дочери лоб.
Но дочь не заметила лба, взяла его руку, прижала к своему лицу, тронула губами ладонь и ушла.
Оставшись один, Басаргин поднял руку к носу и понюхал. И ему показалось, что запах дочери остался.
— Гм, — сказал Басаргин и включил приемник. Жить без «Последних известий» он не мог, какие бы события ни совершались вокруг него самого. Бонн первым попал под нить настройки. Аденауэр, Эрхард, Штраус, Штраус, Эрхард, Аденауэр… Если канцлер уйдет в отставку, его письменный стол уедет из Шембургского дворца: канцлер всю жизнь не расстается со своим собственным письменным столом…
«Вы и здесь виноваты, — подумал Басаргин. — Она проскрипела бы еще пару лет, если бы не блокада и… Будьте вы прокляты!» Он не мог слышать немецкую речь. Его не смирял даже Бетховен. Исключения подтверждают правила. Миллионы нормированных аккуратистов раз в триста лет рождают бунтаря космической несдержанности. Бетховены появляются как протест самой природы, которая не может вечно терпеть посредственность.
Басаргин знал, что он не прав. Все народы одинаково нужны Земле — это не пропаганда, а правда. Но он ничего не мог с собой поделать, когда слышал немецкую речь.
Был поздний вечер, тьма и мокрый снег.
Пахло холодной тиной — отлив стащил с грязных осушек воду. И пахло гнилой рыбой из Рыбного порта. И ржавым железом — от пришедших с моря траулеров, логгеров, сейнеров, рефрижераторов. И мокрым углем еще пахло.
На сортировочной стояли молчаливые, покинутые вагоны, тускло блестели на переезде железнодорожные рельсы.
Ветер несся к городу в трубе Кольского залива со штормового Баренцева моря и, отшатнувшись от Мишукова мыса, злобствуя на неожиданный зигзаг, вываливал мокрый снег на дома Роста и в городские улицы.