Польский пароль
Шрифт:
— А этот Мучман, что за тип? — с деланным равнодушием спросил Ларенц. — Ты сказал «тюремщик». В каком смысле?
— В самом прямом. Он несколько лет служил старшим надзирателем в гестаповской тюрьме «Плетцензее». В той самой, где в прошлом году были казнены генералы-заговорщики, участники покушения на фюрера: Гепнер, Штифф, фон Хазе и другие. Так вот, вешал их не кто иной как шарфюрер Мучман.
— Н-да, одиозная фигура! — присвистнул Ларенц. — Его и в самом деле нельзя пускать в будущее. Душа его черна, как наша форма. Так, кажется, любил шутить рейхсфюрер Гиммлер?
— Все мы люди, и все грешны… — притворно,
Ларенц без особого удивления слушал исповедальные размышления обергруппенфюрера. Нет, ни спорить, ни возражать или соглашаться ему сейчас не хотелось. Вообще ни о чем не хотелось говорить: с запада, со стороны Тиргартена, ветер вдруг донес явственный хмельной запах тополиных почек — по пожарищам Берлина несмело, но все-таки пробиралась весна!
А Фегелейн не замечал запахов, по-прежнему брезгливо морщил нос: ему, заядлому курильщику, сутками торчащему в бетонной норе, просто уже недоступны запахи живого бытия. Жаль, очень жаль…
Ларенц думал о том, что завтра он, облеченный чрезвычайными полномочиями во главе полдюжины вооруженных до зубов парней, на надежном «юнкерсе» вырывается наконец-то на оперативный простор. Конечно, «дружище Фриц», старый партайгеноссе, подбросил ему несколько хитроумных загадок. Но у него еще будет время, чтобы хорошенько поломать над ними голову.
Философско-лирическая настроенность Фегелейна более чем понятна: он хочет вызвать его, Ларенца, на откровенность. На так называемый душевный разговор. Однако Ларенц не клюнет. Не то сейчас время, чтобы распахивать сокровенное, устраивать «стриптиз души». Не случайно ведь французы говорят: «В минуту опасности близкий — самый опасный».
— Я благодарю за доверие, дорогой Фриц! — Ларенц с чувством пожал на прощание руку обергруппенфюреру, — Полагаю, что мы будем иметь такой капитал, такие козыри, что смело можем сыграть хоть с чертом, хоть с богом. Помнишь песню нашей боевой молодости: «Держитесь крепче в гуще боя»? Будем держаться! Хайль!
Задумчиво покашливая, обергруппенфюрер проводил Ларенца к боковой калитке. За решетчатой железной оградой в сумерках виден был бортовой «майбах» с солдатами, сидящими в кузове.
— Вот твоя спецкоманда, Макс. Счастливого пути!
У кабины Ларенца встретил шофер. Бодро вытянулся, отдал честь. Штандартенфюрер удивленно пригляделся: да ведь это тот угрюмый эсэсовец, что доставил его сюда от аэропорта Иоганнисталь!
— Как, и вы едете со мной?
— Так точно, герр штандартенфюрер! Позвольте представиться: старший команды шарфюрер Мучман!
Ларенц оглянулся: ему почудилось, что сзади ехидно ухмыляется обергруппенфюрер Фегелейн. Однако за калиткой, кроме часового, уже никого не было.
5
Егор Савушкин считал себя крепким человеком, но и у него дрогнула душа, когда осенью прошлого года их, советских военнопленных, прямо из товарных вагонов погнали в огромную дыру-туннель, которая черно, угрожающе зияла в горе. Все тело постепенно охватывал липкий, леденящий страх, пока брели они между рельсами, спотыкаясь на шпалах, а над головой смыкалась каменная твердь, сырая, вонявшая кладбищенским тленом. А потом в полумраке громадного подземного зала, увидав многотысячную толпу пленных рабов, старшина почувствовал настоящий ужас: это были люди-скелеты, их головы в тусклом электрическом освещении казались черепами, в черных впадинах которых странно и страшно светились глаза…
«Вот он где, мой конец! Спаси и помилуй, пресвятая мать…» — внутренне перекрестился Савушкин, сразу почему-то вспомнив строки из священного писания: «…и открылся ад, и увидела она мучающихся в аду…».
Удивился тому, что слова эти совершенно отчетливо возникли в памяти, хотя раньше, в довоенную пору, он писания не читал, а тем более не заучивал. Приходилось лишь несколько раз бывать на кержацких молениях — так, ради мужицкой компании. И вот, поди ж ты, вспомнилось, будто давнишнее дедово пророчество. Стало быть, совсем плохи дела, коль на заупокойное потянуло…
И все-таки в близкий конец не верилось. Ну в самом деле, не за тем же он недавно чудом выкарабкался, можно сказать, на карачках ушел от косой, чтобы подыхать тут, в этой вонючей каменной дыре?
Его спасли ребята из бригады, и особенно Атыбай Сагнаев, не отходивший от Савушкина, от его нар, все два месяца, пока эшелон с военнопленными гнали сюда из Польши. А то, что он не помер после порки, получив двадцать шпицрутенов (арматурным прутом), так, значит, сдюжил. Да и повезло ему; остальных десятников, участвовавших в подготовке неудачного побега в «Хайделагере», принародно расстреляли. Ему, как руководителю передовой в труде десятки, сделали скидку — положили под цванциг шлеге [48] , которые вообще-то тоже означали смерть, только более мучительную.
48
Двадцать ударов (нем.).
А он вот взял и выжил…
Самое дрянное — дышать тяжело, больно. Три ребра сломаны и никак не срастаются — Егор их чувствовал постоянно, днем и ночью. Может быть, пришло время отказаться от бригадирства, передать десятку кому-нибудь из молодых, например тому же сержанту Сагнаеву? Парень-казах обладал непонятной, просто немыслимой выносливостью. А ведь бригадир вроде командира — пример для остальных. Только сам Атыбай не пойдет на это, ни за что не согласится. Да и остальные тоже.
Савушкин хорошо знал: ребята верили в него. Надеялись: пока старшина жив, пока он с ними — с бригадой ничего не случится. «Старшина оклемается, что-нибудь придумает» — так они говорили меж собой, и он это слышал.