Польский пароль
Шрифт:
Слезы будто сразу просветлили прошлое: она увидела трассы в рассветном небе, белое, странно улыбающееся, мертвое лицо Симы, увидела стремительно прыгнувший навстречу, прямо под крыло, лес — и потом удар о землю… Она почему-то оказывается в стороне от самолета и ползет к нему — из кабины сквозь густой дым видны безжизненные руки подруги. И неожиданный, ослепительно-горячий шар взрыва…
Потом самое странное: будто во сне она видит Николая Вахромеева — залетку Колю, ощущает сквозь боль его ласковые сильные руки…
Нет, это не был сон! Это происходило наяву —
На глазах перепуганной медсестры Ефросинья вдруг сразу смолкла, затихла и, чуть всхлипывая, тут же уснула.
Дела ее быстро пошли на поправку. Тем более что в госпитале она в тот день сделалась знаменитостью: как-никак полный кавалер ордена Славы! Да еще «посмертно»! Этакого и бывалым солдатам не часто доводилось видеть.
В октябре состоялась врачебно-летная комиссия. Решение было безапелляционным: из авиации списать, демобилизовать подчистую. Ефросинья в результате полученных ранений и связанных с ними различных осложнений оказалась всюду «не годной», даже к нестроевой службе в мирное время.
Седой как лунь краснощекий полковник-профессор сочувственно покачал головой:
— Такие вот дела, старшина… Считайте, что вы, голубушка, отвоевались. Переходите, так сказать, на мирные рельсы. Езжайте домой в свою Сибирь. А если хотите, то здесь оставайтесь, во Львове. Прекрасный город! Вас, несомненно, хорошо примут, тем более что вы активно участвовали в его освобождении. Через неделю выписка. Можете идти.
Ефросинья, опустив голову, все это выслушала в молчании, как приговор. Очевидно, в потускневшем лице, во всем облике ее было так много откровенной горечи, даже отчаяния, что полковник покашлял ободряюще:
— Ну-ну, выше голову, старшина! Вы ж все-таки полный кавалер Славы! Молодая, интересная женщина — у вас все еще впереди. А вообще, конечно, я вас понимаю… В конце концов, как врач, как человек… Психический перелом, душевный стресс и так далее. А вы, голубушка, поплачьте, не стесняйтесь, поревите по-девичьи. Это очень облегчает… Снимает экспрессию.
Ефросинья подняла голову, прищурилась. Сказала сухо:
— Я свое уже выплакала, товарищ полковник! Так что советуете зря, не тот пациент. И решение ваше я не принимаю. Оно несправедливое! Ложное!
Полковник сдернул очки, оглядел за столом своих коллег, выразительно пожал плечами. Дескать, полюбуйтесь на эту авиационную фею. Вместо признательности и благодарности за лечение, за внимание и заботу она, как видите, грубит. Форменным образом.
— Хм… А что вы, собственно, хотите, старшина?
— Я не хочу — я должна воевать, — сказала Ефросинья. — Я должна быть в Берлине!
— Понятно, — усмехнулся профессор. — Но есть же законы, приказы, есть, в конце концов, порядок! Это не наша прихоть, это объективные данные медицины. К сожалению, именно поэтому вам придется прервать свой славный боевой путь, старшина.
— Не придется! Немцы не прервали, а вы тем более не остановите.
Перепалка кончилась тем, что Ефросинью просто-напросто выдворили из кабинета. Полковник, разозлившись, вдруг гаркнул: «Кругом — марш!» И баста — весь разговор.
Минут десять Ефросинья, стуча палкой, прихрамывая, возбужденно расхаживала по госпитальному коридору. Потом сняла с халата ордена Славы, сунула их с досадой в карман: зря нацепила, все равно не помогли!
До самого обеда просидела на скамейке в госпитальном саду. Настроение — хоть вешайся… Хорошо ему рассуждать: «Поезжай в свою Сибирь…». А что она там будет делать, когда дело, ради которого жила, воевала, недосыпала, горела и разбивалась, залечивала раны, брошено на полдороге. Когда окажутся брошенными боевые товарищи — живые и погибшие, когда брошенной и, может быть, навсегда оборванной и потерянной станет единственная нить, скреплявшая прошлое, настоящее и возможное будущее, — Колина любовь…
Куда она поедет, зачем и ради чего?
Уехать, смириться, быть списанной — значит навсегда отказаться от неба, от мечты, голубые стежки к которой были проторены еще таежной юностью.
Именно в этом крылось главное. Больше, чем горечь — беда…
Ефросинья в раздумье глядела на синеющие вдали горы, уже испятнанные пастельными красками осени, на синий провал парковой аллеи, где желтыми бабочками мельтешили опавшие кленовые листья, и вдруг средь этой пестроты, средь янтарно-солнечного листопада увидела самое себя — давнюю полузабытую девочку-подростка, худенькую, глазастую и длинноногую «попрыгушку», наивно представлявшую мир уютным и тенистым, вот как эта аллея.
Только странно: «попрыгушка» почему-то была в белом медицинском халате и в кирзовых солдатских сапогах. Она что-то кричала, махала рукой, и, словно очнувшись, Ефросинья узнала в ней дежурную медсестру Тоню. Ту самую кареглазую «гуцулочку», которая когда-то принесла в палату фронтовую газету с портретом Ефросиньи.
— Товарищ старшина! Я ж вас шукаю! Швыдче ходить до палаты. Гости чекають!
— Какие гости? — удивилась Ефросинья.
— Ой, таки симпатични, цикави! Полковник — герой, а с ним сержант. Зараз у вас в палате. Ходим!
В палате Ефросиньи сидел и дымил в раскрытое окно командир авиаполка полковник Дагоев. Справа у стены сержант-ординарец деловито развешивал на спинку стула какое-то обмундирование.
Увидав входящую Ефросинью, Дагоев щелчком выбросил папиросу в окно и сказал сержанту:
— Якимов! Пойди-ка погуляй в коридоре. Да на машину взгляни — как бы бензин не слили.
Затем широко раскинул руки навстречу Ефросинье:
— Ай, молодец Просэкова! Живая, совсем живая! А мы, понимаешь, тебя чуть было не того… Нэ туда записали. А постриглась зачэм? Нэ красиво. Как малчишка.