Польский пароль
Шрифт:
«А приключилось мне, товарищ Просекова, принять свой последний смертный бой на территории братской Польши, которую мы беззаветно освобождали, — писал в своем письме Полторанин. — Бился я один против целой эсэсовской роты. Отступать было некуда, к тому же по причине пулевых ранений я лишился возможности к передвижению. Решил стоять насмерть, как было со мной в тяжком сорок первом году. И выстоял, потому как вскорости пришли на подмогу польские партизаны».
В письме скупо сообщались черемшанские новости и давалось напутствие беспощадно добить врага в его фашистском логове, с победой вернуться в родную Черемшу, где все население уже ждет прославленных героев-земляков!
В
Удивительно: нежданное черемшанское письмо словно бы встряхнуло Ефросинью, заставило оглядеться и по-настоящему увидеть вокруг весну, а главное, понять: войне скоро конец! Она впервые вдруг ощутила бесконечную трудность, опасность оставленного позади двухлетнего фронтового пути и будто со стороны взглянула на саму себя: неужто это я, прошедшая огни и воды и все-таки уцелевшая?!
Даже пыталась — с опаской и настороженностью — подумать о завтрашнем дне, представить мирное послевоенное будущее, теперь недалекое уже. Но тут ничего не получилось, и не потому, что она не любила загадывать, давно отвыкла от радужных мечтаний. Просто для будущего не было точки опоры, оно не виделось, не вырисовывалось, как не получается контуров воображаемого дома без фундамента.
Ефросинья не могла себе представить будущего без Николая.
…Как и предусматривалось плановой таблицей полетов, самолет стартовал ровно в два часа дня. Весь маршрут, заранее рассчитанный и проложенный на карте, напоминал огромное вытянутое кольцо: в одну сторону — ко Львову, он выглядел длиннее и проходил над труднодоступным районом, над еще заснеженными хребтами. Обратный путь значительно спрямлялся, шел в основном над широкими долинами, но зато ночью. Объяснялось это тем, что днем тут лететь было опасно: на лесных хуторах еще прятались недобитые бандеровцы и местные эсэсманы из разгромленной дивизии «Галичина».
Весь полет Ефросинья помнила о письме, лежащем в нагрудном кармане. Усмехаясь, вспоминала разные строчки из него, удивлялась самому Полторанину: как он теперь чувствует себя в роли председателя того самого сельсовета, куда его в предвоенные годы не раз доставлял участковый милиционер «за непристойное поведение в кино и на клубном крыльце»? Не могла Ефросинья вспомнить сельсоветского делопроизводителя Анну Троеглазову, которую отец, ефрейтор Троеглазов, когда-то называл «Нюрка-младшенькая», Троеглазовых в Черемше было полсела, да к тому же сплошные девчонки. Только у дядьки Устина — пятеро девчат, у тетки Матрены — пятеро тоже. Девичник… А Нюрка, видать, молодец — старательная, аккуратная. Помнится, письма отцу под Харьков (он служил в батальоне аэродромного обслуживания) присылала еженедельно, и каждое — без помарок, без единой ошибки, написанное с четким наклоном, как школьный диктант. Теперь вот в секретари-делопроизводители вышла девчушка…
Внизу в солнечном просторе распластались горы, укрытые синеватым ковром густых ельников. Сладко вдруг кольнуло сердце: а ведь такое однажды уже было в ее жизни! Прикрыв глаза, Ефросинья увидела себя на скалистой вершине горы Золотой: так же ласково припекало заходящее солнце, а под ногами в прозрачном мареве — хребты до самого горизонта, будто остановленные, навечно застывшие морские волны. И еще вспомнила: такой же льдистый, пахнущий хвоей резкий ветер бил ей тогда в лицо.
Алтай и Карпаты… Они оказались удивительным образом соединены, связаны в ее судьбе одной и той же, как и во все эти годы, единой пятидесятой параллелью, курсом, который и теперь светился на картушке полетного компаса.
Гудел мотор, искрились просветленные дали, изредка под самым крылом проплывали снеговые вершины — не чисто-белые, а уже подтаявшие, причудливой формы, похожие на случайные, брошенные невпопад заплаты. Левее Ужгорода, от перевала, где просматривалась полоска горной дороги, навстречу самолету взметнулись было веером желтые трассы зенитного «эрликона», однако Ефросинья тут же ушла от них резким скольжением, затем снова набрала высоту и поднялась на свой предельный потолок. Оставшаяся часть маршрута прошла спокойно.
На подходе ко Львову Ефросинья встала в круг, издали примериваясь к знакомому аэродрому: он был забит самолетами. Не стоило лепиться на взлетно-посадочную бетонку вместе с бомбардировщиками, мешать им, поэтому она плавно притерла свою «тридцатку» на краю летного поля, на сухую ровную лужайку. Потом также скромненько зарулила на дальний фланг самолетной стоянки и выключила мотор.
Вылезла на крыло, сдернула шлем — теплынь, душистая весенняя благодать! Здесь и ветерок был особенный, приятный, пахнущий мирной безмятежностью. Позавидовала бомберам: слетали на ночь, отбомбились, и отдыхай себе, как у Христа за пазухой, на небо не гляди — никаких воздушных тревог, ни «мессеров», ни «юнкерсов». Немцев тут давно от этого отучили, не то что в Словакии, где гитлеровские стервятники все еще опасно огрызаются.
Просекову ждали: минуту спустя у самолета затормозил «виллис». Пожилой молчаливый капитан привез механика и часового, сначала проинструктировал обоих и только потом пригласил Ефросинью в машину, повез в штаб.
Через час она уже освободилась, пообедала в летной столовой, но от отдыха в предоставленной комнате отказалась. Грех было бока пролеживать в такой славный апрельский вечер, да и, честно говоря, уж очень ее тянуло побродить у аэродромного здания, у стационарного КДП [50] , —здесь так много напоминало о недавнем прошлом!..
50
Командно-диспетчерский пункт.
Вот тут, у этого гранитного парапета, в октябре прошлого года она вышла из «доджа», на котором полковник Дагоев украл ее из госпиталя. Кругом еще много было развалин, разрушенным лежало и это левое крыло штабного здания. Ефросинья вспомнила: груды кирпича, осыпи стен, густо присыпанные кленовым листопадом, показались тогда ей какими-то старыми, почти древними руинами. Теперь ничего похожего: стекло и бетон, новенькие полированные двери, перила. Только тот же пятнистый, выщербленный осколками каменный парапет.
Она навсегда запомнила осенний аэродром: сырой воздух, запах мокрых листьев и рулящая в реве моторов грозная дагоевская «пешка». Этот рев был для нее наполнен сплошным ликованием — она возвращалась в авиацию, она рождалась заново!
Ефросинья сняла кожаную куртку, перебросила через руку, разглядывая себя в огромном зеркальном стекле штабного вестибюля. Грустно усмехнулась: похудела, сдала, заметно сдала… Да и постарела, пожалуй, не зря же в последнее время от комплиментов отвыкать начала — редкими они стали в ее адрес. А может, мужики-летчики посерьезнели к концу войны?..