Полубоги
Шрифт:
Уставился на дверь.
Чистый человек вошел и встал сбоку. За ним вошла женщина уж точно еще более отмытая, чем тот мужчина. Отчего-то она, хоть и была рослой, казалась легкой, как перышко. Одета в тонкое розовое платье того паутинного свойства, что висело и плыло в воздухе при всяком движении. На обнаженных плечах покоилась батистовая накидка, она тоже струилась и плескала, когда женщина двигалась. Волосы — словно из тончайшей канители, легкие, как пух чертополоха, и так же волновались они и струились мелкими локонами
Эти двое уселись за стол напротив друг дружки и некоторое время не разговаривали. Затем мужчина поднял голову.
— Я получил сегодня утром письмо от твоей матери, — негромко произнес он.
Женщина ответила так же негромко:
— Я не знала, что ты состоишь с ней в переписке.
Мужчина слегка повел рукой.
— И я не знал, что твоя переписка была столь примечательна, как я это выяснил, — сказал он.
Женщина отозвалась холодно:
— Ты вновь открываешь эту тему.
— Открываю — вынужден. Твоя мать подтверждает все, в чем я тебя обвинил.
— Мать меня ненавидит, — сказала женщина, — она подтвердит обо мне что угодно, если это достаточно скверно.
— Она твоя мать.
— О нет, отнюдь! Когда я перестала быть ребенком, она перестала быть матерью. Мы всего лишь две женщины, столь близко знакомые, что можем быть врагами, никак друг друга не стесняясь.
— Не чушь ли ты говоришь?
— Я совершила против нее преступление. Она никогда не простит меня за то, что я юнее и я хороша ее красою. Она оставила моего отца, потому что он сказал, что я хорошенькая.
— Всё это… — проговорил мужчина, дернув плечом.
— А о том, чтo она бы сделала против меня, ты осведомлен достаточно — если учесть то, что наговорила тебе перед нашей женитьбой.
— Ты признала, что не все сказанное — вранье.
— Некоторые факты — правда, а все оттенки — ложь: такое скажет любящая мать о своей дочери! Но то старая история — или мне так мнилось.
— Старая история забыта, пока новая не вытащит ее из памяти, — промолвил он.
Она тоже слегка повела плечами.
— Эти разговоры начинают меня утомлять.
— Могу понять… К своему письму твоя мать приложила некоторые другие, от своих друзей — они настаивают на фактах и добавляют еще.
— Это письма или копии писем?
— Копии.
— Разумеется, моя мать запретила тебе раскрывать публично, что она пересылает тебе частную переписку со своими друзьями?
— Естественно.
— Очень естественно; причина же в том, что она писала эти письма сама себе. У этих копий нет оригиналов.
— И опять ты городишь чепуху.
— Я знаю ее лучше, чем ты, — лучше, чем она знает саму себя.
Вновь на несколько мгновений возникла меж ними тишина — и вновь прервал ее мужчина.
— Кое-чего я сделать не в силах, — произнес он, помолчал, продолжил: — Я не могу добывать нечистые сведения в нечистых местах, —
Она безмолвие терпела, а вот он — нет.
— Ты ничего не говоришь! — сказал он.
— Мне кажется, это целиком и полностью твое личное дело, — последовал ее тихий ответ.
От него он отмахнулся.
— Ты не можешь так запросто со мной развестись. Это наше дело, и нам необходимо его уладить между собой.
Ее рука покоилась на столе, и мужчина вдруг потянулся к ней, положил свою ладонь поверх. Женщина руки не отняла, но напряжение в ней стало сильнее прежнего. Мужчина убрал руку.
— Мы разумные созданья и должны разбираться со своими трудностями, — бережно произнес он, — должны даже помогать друг другу разрешать их.
— Эти трудности не мною созданы.
— Тобою — и ты бесстыже мне лжешь.
И вновь пало безмолвие — глубокое, но не мирное. Это беззвучие зудело звуком, в нем затаились крики, оно было лютым и ужасающим. Мужчина прижал руку ко лбу, закрыл глаза, но на что он смотрел в безмолвии своего существа, было известно лишь ему одному. Женщина сидела прямо на расстоянии вытянутой руки от него, и, пусть глаза ее были распахнуты и спокойны, она тоже взирала на то, что было вольно внутри нее и ей одной очень зримо.
— Кое-чего я не в силах сделать, — сказал мужчина, с трудом выбираясь из подземных пещер и тайных пейзажей. Продолжил говорить, спокойно, однако без выражения: — Я старался выработать в жизни правило и следовать ему, но не стремился навязывать свои законы никому другому — тебе-то уж точно. И все же мы обязаны исполнять какие-то элементарные обязанности, и от них ни мне, ни тебе отказываться нельзя. Есть личная, скажем так, семейная верность, какую ждем мы друг от дружки…
— Я ничего не жду, — сказала она.
— Я не требую ничего, — произнес он, — но жду… я жду так же, как жду воздуха в легких и устойчивости под ногами. Этого не смей у меня отнимать. Ты не обособленный индивид, каким себя представляешь, — ты член общества и живешь этим; ты член моей семьи и живешь этим.
Она обратила к нему лицо, но не глаза.
— Я ничего у тебя не прошу, — произнесла она, — и принимаю как можно меньше.
Он сжал руку на столе, но, когда заговорил, голос у него был ровный:
— В этом отчасти состоит моя к тебе претензия. Жизнь — она в том, чтобы давать и брать, никак не взвешивая дары. Ты же не делаешь ни того, ни другого, однако обстоятельства твои таковы, что мы вынуждены приспосабливаться, хотим того или нет. Я человек обстоятельный, — продолжил он, — возможно, тебе это докучает, но я не могу жить в сомнениях. Если происходит что-то, способное помешать или помочь моему сознанию, оно должно быть мне известно. Таков закон моего существа, мое древнее наследие, и я над ним не властен.