Полуночный ковбой (сборник)
Шрифт:
— Ну не потопаешь ведь ты и вправду к хозяину объяснять что к чему, — перебил его рассуждения Гарни.
— Этот сукин сын родного отца заставит платить за выпивку. Скряга, каких поискать.
Выпивку принесли, и Леверидж поднял рюмку.
— За тебя, — объявил он Гарни. Потом добавил: — Твоя девушка очень милая.
— Спасибо, — с горечью отозвался Гарни.
Леверидж хлебнул водки:
— Я слышал, она что-то этакое сотворила в школе?
— Просто попыталась воспитывать ребят по детской психологии, как ее учили в колледже. И чего она
— Здесь он ей не понадобится, — проронил Леверидж. — Так, значит, весь сыр-бор из-за русского языка?
— Нет, говорят же тебе, из-за детской психологии. Некоторые дети время от времени чересчур шалят, так Барбара вбила себе в голову, что обязательно должна их понять, перевоспитать. Ну родители ей, конечно, прямо сказали, что это не ее дело, но ведь ее не переубедишь. Ох, чует мое сердце, нарвется она на неприятности… А ведь она еще к тому же и нездешняя…
— Это точно, — отозвался Леверидж. — Я сюда приезжаю уже сорок с лишним лет, а все равно чужак для здешних. Я могу быть сто раз прав, но меня не послушают — чужак, и все тут.
— Ну а Ида Палмер ее попросту выставила. Еще случай: у нее в классе есть малец, который на уроках сосет большой палец. Барбара отправилась к нему домой, и что же? Его отец сидит, смотрит телевизор и тоже сосет большой палец. Ясное дело, тут жалуйся, не жалуйся на парня — все как об стенку горох.
— У всякого есть свои причуды. И он к ним так привык, что думает, будто с причудами не он, а все остальные.
— А гори все огнем. — Гарни залпом выпил рюмку.
— Давай повторим. Это хоть тоску, как пиво, не нагоняет.
После седьмой рюмки Леверидж, закинув голову в потолок, громко запел неожиданно свежим, чистым тенором песню «Ирландские глаза», потом спросил Гарни:
— Ты любишь петь?
— Люблю, а что ты хочешь спеть?
— Что угодно, только назови. Я столько песен знаю, тебе и не снилось.
Гарни задумался.
— Как насчет «Милашки в бикини»?
— Бог мой, — изумился Леверидж. — Я-то имел в виду настоящие песни, вроде «Голубых небес».
Он спел ее задушевно и тихо, потом начал петь снова, погромче, уже с актерскими жестами и в быстром темпе. Когда он кончил, раздались насмешливые аплодисменты и кто-то сказал:
— Боже правый, Леверидж, тебе бы в опере выступать…
— Я и понятия не имел, Олин, что ты так хорошо поешь, — с чувством произнес Гарни.
— Это ерунда, — отмахнулся Леверидж, — а вот послушай… — Он набрал в легкие побольше воздуха и только начал «Я могу дать тебе только любовь», как подошедший бармен тронул его за руку:
— Не шуми, Олин.
Леверидж удивленно посмотрел на него:
— В чем дело? Я кому-нибудь мешаю?
— Пой потише.
— Ну извини. Я не знал, что младенчикам вроде тебя пора баиньки.
— Просто не надо так орать, — посоветовал бармен. — Люди сюда отдохнуть пришли, имеют полное право…
Гарни неожиданно охватил гнев.
— Что ты там болтаешь? Какое еще право?
— Неважно, —
— Ты прав, черт возьми! — процедил Гарни, не сводя глаз с бармена. — Не к чему оставаться в этой дыре ночь напролет.
— Спокойной ночи, парни, — отозвался тот, — спите крепко.
Приятели вышли. Сияла полная луна, и ее свет, словно хлопья снега, падал на улицу и безмолвные дома. Гарни глубоко вдохнул холодный ночной воздух.
— Хорошо! Куда пойдем?
— Давай ко мне, — предложил Леверидж, — это недалеко.
— Недалеко? Больше трех миль тащиться.
— Я каждый день хожу пешком по три мили и даже больше. Пошли.
— А я не люблю ходить пешком, разве что по надобности. Вон моя машина, подъедем. А выпить у тебя найдется?
— Кроме керосина — ничего.
— Тогда надо чего-нибудь взять. Что ж за песни на трезвую голову? А мы сейчас как стеклышки.
В лачуге Левериджа была только одна комната. Поперек койки валялось рваное одеяло, в ногах стояла древняя керосинка, скорее всего, добытая на городской свалке. В углу — печурка, около которой были свалены сучья и щепки. Рядом стояло кресло, явно позаимствованное там же, где и керосинка. Комнату освещал фитильный фонарь, поставленный на дощатый ящик. На другом ящике размещались ветхий граммофон и стопка старых пластинок. Никогда раньше Гарни не был в жилище Левериджа и сейчас оглядывал его с любопытством.
Хозяин отладил фитиль у фонаря, набил щепками печку и, накрыв их сверху мятой бумагой, развел огонь.
— Сейчас согреемся, — сказал он, разгребая хлам в углу. — Наступают настоящие холода, без печки никак не обойтись.
Он нашел стакан, обтер по краям рукавом и протянул Гарни.
— Тебе как гостю. У меня еще был один, но, кажется, разбился. — Он рассеянно огляделся. — Ах да, вспомнил. Я его разбил, когда пил за британскую королеву…
— Не нужно стакана, — ответил Гарни. — Я могу пить из горлышка.
— Нет, возьми, — настаивал Леверидж, — и садись в кресло. А я буду пить из кофейной чашки.
Гарни примостился в кресле. Пружины прогнулись под ним и завизжали, словно он уселся на выводок мышей. Леверидж разлил виски и опустился на корточки перед граммофоном.
— Сейчас, — произнес он, доставая пластинку и сдувая с нее пыль, — ты услышишь, что такое настоящие песни.
Спустя несколько часов Гарни, еле держась на ногах, вывалился из лачуги. Дверцу автомобиля он открывал долго и, наконец рванув ее, поставил себе синяк под глазом. Вскарабкавшись на сиденье, он нащупал ключ зажигания и завел мотор. В город он ехал медленно, стараясь не заезжать через разделительную полосу. Сияла луна, в городе было так тихо, что Гарни слышал отдаленный шум прибоя. Лишь у дверей своего дома он вспомнил, что удивило его в жилище Левериджа: там не было ни кистей, ни холста, ни тюбиков с краской.