Полунощники
Шрифт:
«Нет, не отвергаю».
«Вы признаете, что самое главное призвание женщины жить для своей семьи?»
Она отвечает:
«Нет, я иного мнения».
«Какое же ваше мнение?»
«Я думаю, что выйти замуж за достойного человека – очень хорошо, а остаться девушкою и жить для блага других – еще лучше, чем выйти замуж».
«Почему же это?»
«Для чего же вы меня об этом спрашиваете? Вы, наверно, сами это знаете: кто женится, тот будет нести заботы, чтобы угодить семье, а кто один, тот может иметь заботы шире и выше, чем о своей семье».
«Ведь
«Как, – говорит, – фраза!» – и опять руку к столику, а он ее опять остановил и говорит:
«Не трудитесь доказывать: я знаю, где что сказано, но все же надо уметь понимать: род человеческий должен умножаться для исполнения своего назначения».
«Ну, так что же такое?»
«И должны рождаться дети».
«И рождаются дети».
«И надо, чтобы их кто-нибудь любил и воспитывал».
«Вот, вот! это необходимо!»
«А любить дитя и пещись о его благе дано одному только сердцу матери».
«Совсем нет».
«А кому же?»
«Всякому сердцу, в котором есть любовь божия».
«Вы заблуждаетесь: никакое стороннее сердце не может заменить ребенку сердце матери».
«Совсем нет; это очень трудно, но это возможно».
«Но ведь заботиться об общем благе можно и в браке».
«Да, но это еще труднее, чем не вступать в брак».
«Итак, у вас нет ничего жизнерадостного».
«Нет, есть».
«Что же такое?»
«Приучаться жить не для себя».
«В таком случае вам всего лучше идти в монастырь».
«Для чего же это?»
«Там уж это все приноровлено к тому, чтобы жить не для себя».
«Я совсем не нахожу, чтобы там это тбк было приноровлено».
«А вы разве знаете, как живут в монастырях?»
«Знаю».
«Где же вы наблюдали монастырскую жизнь?»
А она уже его перебивает и говорит:
«Извините меня… разве не довольно, что я вам отвечаю на все, о чем вы меня допрашиваете обо мне самой, но я не имею обыкновения ничего рассказывать ни о ком другом», – и сама берется при нем мять свою глину, как бы его тут и не было.
– Ишь какая, однако же, она шустрая! – заметила Аичка.
– Да чем, мой друг?
– Ну все, однако, как хотите – этак отвечать может, и он ее не срежет.
– Ну, нет… он ее срезал, и очень срезал!
– Как же именно?
– Он ей сказал: «Неужто вы так обольщены, что вам кажется, будто вы лучше всех понимаете о Боге?» А она на это отвечать не могла и созналась, что: «я, говорит, о боге очень слабо понимаю и верую только в то, что мне нужно».
«А что вам нужно?»
«То, что есть бог, что воля его в том, чтобы мы делали добро и не думали, что здесь наша настоящая жизнь, а готовились к вечности. И вот, пока я об этом одном помню, то я тогда знаю, чего во всякую минуту бог от меня требует и что я должна сделать; а когда я начну припоминать: как кому положено верить? где бог и какой он? – тогда у меня все путается, и позвольте мне не продолжать этого разговора: мы с вами не сойдемся».
Он говорит:
«Да, мы не сойдемся, и я вам скажу – счастье ваше, что вы живете в наше слабое время, а то вам бы пришлось покоптиться в костре».
А она отвечает:
«И вы бы меня, может быть, проводили?»
И сама улыбнулась, и он улыбнулся и ласково ей говорит:
«Послушайте, дитя мое! вашу мать так сокрушает, что вы не устроены, а долг детей свою мать жалеть».
Ее всю будто вдруг погнуло, и на глазах слезы выступили.
«Умилосердитесь, – говорит, – неужто вы думаете, что я, проживши двадцать лет с моею матерью, понимаю ее и жалею меньше, чем вы, приехавши к нам сейчас по ее приглашению!»
А он говорит:
«Ну, и хорошо, и если вы такая добрая дочь, так изберите же себе достойного жениха».
«Я его уже избрала».
«Но этот выбор не одобряет ваша мать».
«Мама его не хочет узнать».
«Да что ж ей его и узнавать, когда он иноверец!»
«Он христианин!»
«Полноте! отчего вам не уступить матери и не выбрать себе мужа из своих людей, обстоятельных и известных ей и вашему дяде?»
«Чем же не обстоятелен тот, кого я выбрала?»
«Иноверец».
«Он христианин, он любит всех людей и не различает их породы и веры».
«А вот и прекрасно: если ему все равно, то пусть и примет нашу веру».
«Для чего же это?»
«Чтобы еще теснее соединиться во всем с вами».
«Мы и так соединены тесно».
«Но отчего же не сделать еще теснее?»
«Оттого, что теснее того, чем мы соединены, нас ничто больше соединить не может».
Он посмотрел на нее внимательно и говорит:
«А если вы ошибаетесь?»
А она вдруг порывисто отвечает:
«Извините, я совершеннолетняя, и я себя чувствую и понимаю; я знаю, что я была до известной поры и чем я стала теперь, когда во мне зародилась новая жизнь, и я не променяю моего теперешнего состояния на прежнее. Я люблю и почитаю мою мать, но… вы, верно, знаете, что „тот, кто внас, тот больше всех“, и я принадлежу ему, и не отдам этого никому, ни даже матери».
Сказала это и даже задохнулась и покраснела.
«Извините, – добавила, – я вам, кажется, ответила резко, но зато я больше уже ничего не могу дополнить», – и двинула стул, чтобы встать.
И он тоже двинулся и ответил:
«Нет, отчего же, если вы уж так соединены… чувствуете новую жизнь…»
А она встала и строго на него посмотрела и говорит:
«Да, мы так соединены, что нас нельзя разъединить. Кажется, больше говорить не о чем!»
Он от нее даже откачнулся и тихо сказал:
«Мне кажется, вы на себя… наговариваете!»
А она ему преспокойно:
«Нет! все, что я говорю, все то и есть!»
А Маргарита Михайловна в это же самое мгновение – «ax!» – да и с ног долой в обморок, а я, как самая глупая овца, забыла, что стою на конце гладильной доски, и спрыгнула, чтоб помочь Маргарите, а гладильная доска перетянулась да Ефросинью Михайловну сронила и меня другим концом пониже поясницы, и все трое ниспроверглись и лежим. Грохот этакой на весь дом сделался. И он это услыхал, и встал, и весь в волнении сказал Клавдиньке: