Поляна № 2(2), ноябрь 2012
Шрифт:
Бенчик тихонько поднялся на три ступеньки и постучал в дверь. Огонек в окне за занавеской поплыл в его сторону, потом исчез, скрипнула где-то внутри другая дверь, в щели у косяка пошевелился желтый лоскут огонька, и послышался сиплый голос:
– Хто там?
Бенчик сильно напрягся, чтобы выдавить звук, ведь он не разговаривал уже три дня… только во сне с мамой…
– Дядя, я один… откройте… – Ответа не последовало, и он продолжил, – Правда, один… кушать хочется… – Огонек погас, но мальчишка не успел расстроиться, дверь чуть приоткрылась и зрачок мелькнул в щели, ясно было, что взгляд не мог нашарить просившего! Бенчик опустился на одну ступеньку, чтобы дверь могла распахнуться, и
– Мама, вы гляньте, кого Бог послал, – сказала она и перекрестилась на икону. За занавеской, отгораживающей угол, раздалось кряхтение, и высунулось лицо старухи абсолютно такое, какое уже рассмотрел на крыльце Бенчик…
– Ты хто? – услышал он такой же сиплый голос и не знал, что ответить, потому что врать еще не научился, а говорить, что из гетто, мама не велела…
– Ладно, – сказала более молодая, – ладно… – у Агриппины Бенчик прожил три дня и вышел от нее накоротко остриженный в туго обтягивающем голову штопаном вигоневом платке, длинном, ниже колен, платье, опускавшемся из-под полы его старого пальтишка, у которого женщины выпороли хлястик с одной пуговицей и перепоясали его никудышным зеленым ремешком в талии… эта новоиспеченная девчонка спустилась с крыльца, низко поклонилась двум женщинам, выглядывавшим из двери, и неумело перекрестилась, как два часа подряд учила Агриппина…
Наука жить не приходит с книгами, и чужой опыт хорош в умных дискуссиях. Есть врожденная сила, заставляющая цепляться за жизнь до самой последней секунды, до самого последнего вздоха и дорожить возможностью двигаться, видеть и слышать, любить, любить этот мир, на какие бы муки он ни обрекал… и иногда Господь, чтобы доказать свое могущество, ведет избранных через все тяготы, муки, немыслимые лишения, будто возвещая миру: «Смотрите! Вот пример вам, чада мои! Нет неодолимого, когда стремишься и просишь меня помочь!»… Только непонятно, зачем таким жестоким способом утверждаться тому, кто и так всем миром принят за его великое начало…
Звереныш-мальчишка необъяснимым способом угадывал опасность. Он повзрослел к зиме и набрался опыта. Разбил крайние кварталы города на квадраты и для себя называл их «помойка», «загон», «могила», «болото»… невеселые предметы окружали его, но они очень помогали соблюдать три главных правила: не воровать, не ночевать две ночи подряд в одном месте, как бы хорошо там ни было, ни с кем не дружить и ничего никому не рассказывать… Инстинкт превращал малыша в маленького неприручаемого хорька, способного перегрызть любую преграду, просочиться в любую нору, рвать, кусать, царапать, бить любое живое существо без предупреждения, если оно подозрительно или хочет схватить его… он научился смеяться и плакать внутри, терпеть и никому не верить, слышать еле уловимое и видеть еле видимое, ходить с носка на пятку бесшумно и неопределенно, спать так, чтобы слышать любой шорох и, просыпаясь, не шевелиться и не поднимать сразу веки… чтобы себя не обозначить…
Человеку, живущему в нынешнем, считающем себя цивилизованным мире, покажется все это приукрашенной выдумкой, несусветным бредом, неумной торговлей чувствами… Да, да! Не верь, читатель! Так проще жить и простить былое! Не верь, пока с тобой не случится то же! Ведь мир не стал ни щедрее, ни просторнее! И стаи «гуманистов» обзавелись орлиными клювами и крысиными мозгами!
Не верь, читатель! Но ТАК БЫЛО!
У выдумки есть один дефект – она, как ни старается, очень похожа на правду!
У правды дефектов не бывает! Она изначальна и неподкупна!
Город освободили 3 июля 1944 года. Бенчику исполнилось восемь. К счастью, он почти не подрос, наверное потому, что так легче было выжить. Этому умению у него стоило поучиться, но он не делился ни своими секретами, ни памятью о прожитых годах… и лишь одна страсть осталась у него неизменной и неутоленной: он хотел читать! Он еще просто не знал, что принадлежит народу Книги…
Скорее всего, именно эта тяга и привела его в детский дом: он хотел пойти в школу, в класс, чтобы писать, решать задачки и читать, читать книги!
Не рваные страницы, изредка попадавшиеся в развалинах, подвалах и помойках, а настоящие толстые книги, которые, оказывается, живут огромными табунами в отдельных домах!
Он сам, не зная, на что решается, пришел в детский дом. Он, не привыкший ни к порядку, ни к оседлой жизни, ни к дисциплине, кроме своей, внутренней, не понимающий, что значит просить разрешения, чтобы встать и выйти из комнаты, когда ему хочется, на улицу, когда ему надо, исчезнуть на два-три дня, когда ему необходимо… Он, не боящийся на свете ничего, надеющийся только на себя, верящий только себе и поступающий только по своему внутреннему побуждению даже среди пережившей, как и он, войну малолетней голытьбы улицы, выделялся своей непримиримой жесткостью, пружинной силой и независимостью… друзей у него не было, он жил по законам стаи, но, если его что-то не устраивало в ней, терпел до поры, чтобы наконец уйти от внешнего давления и сделать по-своему…
Чувство окружающей опасности не притупилось у него и в новое мирное время, а даже усилилось с тех пор, как пришлось в анкете при вступлении в комсомол написать, что три года находился на оккупированной немцами территории, и потом многократно в течение всей жизни заполнять этот ненавистный пункт и объяснять, как это вышло…
Он писал в «Листке по учету кадров»: «Бенцион Израилевич Лихман», хотя ему многие советовали стать Борисом Игоревичем и фамилию себе придумать поудобнее. Он ничего не говорил в ответ, хотя сформулировать свое упрямство не мог – знал же, что советчики правы…
Отец нашел его через четыре года, а ведь все было так близко! Рядом! Но сначала после Победы была еще Япония, потом неспешная демобилизация – возвращаться-то было некуда, ведь сказано же было ему официально, что жена и сын погибли в гетто…
Но радостными после встречи были лишь первые несколько месяцев их совместной жизни. Бенчик никак не мог приспособиться к новому укладу. Он навсегда остался там, где тысячу пятьдесят три дня и ночи верил только себе и надеялся только на себя.
Родительское слово мало что значило для мальчишки, его ордена и планки вместо гордости рождали детский вопрос: за что их дали, если они так долго не могли победить осмеиваемых и презираемых фашистов?!
Его вопросы вообще всех ставили в тупик и на лекциях, когда он все же пробился в столичный университет, не взирая на анкету, которая оголтело голосовала против него, и дальше, во все время его удивительной научной карьеры. Его невероятная память и парадоксальный ум не предполагали ни завистников, ни соавторов, ни соперников. Академические ступеньки ложились сами под его ноги, покрытые ковровыми дорожками!
Научные враги и бюрократы ненавидели его! Заказные пасквили надо было измерять не единицами, а тоннами, но…