Поляна, 2012 № 02 (2), ноябрь
Шрифт:
Когда все разошлись по своим делам: бабушка погрузилась в молитву, отец продолжил молоть кофе, а матушка села перебирать крупу, он достал из саквояжа свои инструменты, и те, радостно позвякивая, улеглись на темном полотне в привычно строгой последовательности.
Завороженная, Она сидела, затаив дыхание, потому что сейчас он уже делал что-то страшное, совершенно не укладывающееся в голове: на Ее глазах он стал расчленять пианино по кускам; самый большой был тот, что с резным рисунком, дальше шла сама крышка, и все это легло у его ног, открывая Ей страшную тайну происхождения удивительных звуков…
То, что открылось взору, не поддавалось никакому объяснению: перед ней возникли странные внутренности пианино, о которых никто и никогда не догадывался, уж Она-то знала это наверняка! Точь-в-точь как учили в школе, что в человеке есть внутренние
Настройка длилась нескончаемо долго, и скоро эта какофония из нажимаемых вразброс клавиш и слаженных движений закружилась у нее в животе голодными стайками, отяжелела голова, будто это посвящение уносило Ее далеко от дома, поднимая ввысь к малиновому небу; Она уже почти сползла на пол, прикрыв уставшие от напряжения глаза, и наблюдала за солнцем, поливавшим лучами вспоротый живот Ее пианино, за руками, неустанно крутящими ключ то тут, то там, подтягивая струны до нужного уровня; больше всего Ей нравилась двурогая вилка, которая долго дрожала в воздухе после легкого удара, определяя чистоту звука натянутой струны…
Все это длилось вечность, маленькую вечность в ее крохотном мире, залитом предзакатным золотом, пока дыхание не растворилось в мерном тиканье настенных часов, и Она забылась, убаюканная колыханием штор и тихим позвякиванием той самой вилки, превращенной сонным воображением в ползущую виноградную улитку, за которой тянется мокрый след…
Никогда Она не понимала значение слова пауза так, как сейчас, и позже, разучивая этюды и пьесы изо дня в день, Она больше всего любила этот миг, эту закорючку в нотах, само это слово, понимая его изнутри, с кристальной изнанки, ясно видела его до и после, мысленно возвращаясь в тот день, когда мастер, закончив настройку инструмента (теперь все как прежде было собранным и подтянутым во всей красе), сел перед ним, сделав глубокий вдох, в то самое мгновенье перед тем, как он опустил руки, чтобы сыграть первое в Ее жизни произведение, первую тоску Ее неосознанных желаний, первую любовь и неизбежное разочарование, именно тогда Ее накрыло огромной волной внезапной тишины, и пауза наступила разом… Стало так тихо, что в полудреме Ей даже привиделись окаменевшие лица родителей и застывшие слова бабушкиной молитвы, даже суетливый шелест крыльев ее голубей утонул в этой неподдельной тишине, потому что пауза была во всем: в движениях, звуках, и даже в дыхании…
Как вдруг внезапный шквал музыки окатил ее обмякшие мысли, врываясь в уши, в самое сердце; Она вскочила на ноги, не понимая, то ли это заблудившийся ветер, влетев в открытые окна, ударил по клавишам, то ли последние блики уходящего дня обрушились на ее инструмент, но то, что Она слышала, не могло сравниться ни с чем, ни с чем услышанным до сегодняшнего дня, до этой самой минуты; Она не верила своим глазам, не могла взять в толк, как этот настройщик, всего лишь человек, ничто по сравнению с солнцем или ветром, играл на пианино…
Казалось, что его пальцы не бегали, а летали над клавишами с невообразимой скоростью, выделывая удивительные трели; как крылья бабочки, они, то прикасались друг к другу, то раздваивались, разбегаясь в разные стороны, снова переплетались и вдруг замирали как леопард перед прыжком, и тогда… Снова добычей становилось Ее сердце, как пчелиное жало в него опять и опять вонзалась эта Музыка, рожденная прямо на Ее глазах этими руками из крови и плоти…
Божественные, они ударялись друг об друга высокими волнами, кидали брызги нот во
Она подошла к бездонному колодцу своих тайных грез и заглянула туда впервые, понимая, что стала его пленницей навсегда, что ключ к этому оазису и есть музыка, и Она больше не сможет жить без этого богатства, наполнявшего все Ее существо, ни дня, ни минуты, ни единого мгновенья…
То с громовым треском рассекая воздух, то утихая, звуки рассеивались, умело примеренные педалью, а Она стояла убитая и возрожденная заново посреди комнаты, за спиной этого полубога, плененная и опустошенная, совершенно потерянная, не зная, что ей делать, потому что эти музыкальные пощечины вконец истерзали ее душу, и горло наполнилось криком…
Хотелось плакать прямо сейчас, встав на колени перед этим человеком и просить у него прощения за то, что Она жила, не зная, чего была лишена все эти годы…
Он невольно стал повитухой, перерезав пуповину Ее рождающейся любви к Музыке, теперь Она поняла, что это был сам Бог в облике настройщика, открывший Ей глаза на собственный Путь, и Она безоговорочно приняла весь ужас судьбы и непередаваемый трепет счастья остаться навсегда во власти этих звуков, которые можно было издавать собственными руками: и трель цикад, и шелест ветра, и все, что угодно, только бы узнать, «где же у него сердце?»…
Тогда впервые за все это время он обернулся к ней, и Она увидела густые вихри пшеничных волос, обрамляющих нимбом высокий лоб, бесконечную доброту синих глаз; как в великий день Прощенья на нее смотрел тот, кто отдал свою жизнь за людей и за нее саму, и весь его облик источал Любовь… «Сердце пианино — это тот, кто за него садится», — было последним, что он сказал, закрывая черную полированную крышку…
Скоро Она узнала, что у каждой ноты есть свое название и что если нота черная, то «это вовсе не означает, что и клавиша должна быть черной», — так говорила учительница музыки, приходившая к ним домой. Они занимались два раза в неделю по утрам, когда отец был на работе, матушка в магазине, а бабушка водила брата к скорняку, чтобы тот научился выделывать шкуры: «Руки-то, слава Богу, есть, значит, и деньги будут!» Они занимались с упоеньем, пока отец не приходил на свой полуденный сон и, перекусив, заваливался на кровать в стоптанных башмаках прямо на покрывало, тогда звуки замирали, повисая в воздухе… Учительница тихо собирая ноты, задавала задание и, проскользнув в коридор, уходила, беззвучно прикрывая за собой дверь, а Она с нетерпеньем ждала следующего урока: Ей хотелось, чтобы время навсегда застыло в тот момент, когда приходила эта молодая женщина, словно затянутая в тугой корсет, так ровно она держала спину, будто сама была одна из тонких струн пианино…
Во вторник отец пришел раньше обычного: матушка была в магазине, а бабушка с братом вышли незадолго до его прихода. Постучавшись, он поздоровался, велел Ей не прерывать разучивать гамму и отозвал учительницу: «Время заплатить вам», и они ушли, оставив Ее наедине с разучиваемыми нотами. Вскоре из-за двери Она услышала знакомую возню и протесты, отчего нарастало волнение и вдруг потемнело в глазах, но Она играла не останавливаясь, потому что боялась, что исчезнет поток звуков, заглушающих этот ужас, боялась представить то, что там происходило, играла громче, барабанила по клавишам все сильнее, чтобы не слышать, и в голове путались мысли вперемежку с нотами и пальцами, все путалось до тех пор, пока учительница, наконец, не вошла обратно в комнату, поправляя на скорую руку сбившуюся прическу, и продолжала считать уже дрожащим голосом: «И раз, и два, и три……. Она краешком глаз видела слезы, текущие по щекам этой женщины, и понимала, что видит ее в последний раз, что больше она не придет к ней на урок, ненавидела своего отца, холодея от страха собственных мыслей, в Ее душе поднималось отчаяние и негодование, и в каждой ноте слышался этот надрыв, но уже не возможно было что-то сделать, потому что никто не посмел бы защитить их от того, чего просто не могло быть, и даже когда Она слегла с высокой температурой, повторяя в бреду одно и то же, бабушка, прикладывая ко лбу мокрое полотенце, возмущалась этим фантазиям: „Не придумывай и даже не смей об этом заикаться, ты не понимаешь, что несешь!“, добавляя шепотом в ужасе: „Ведь если это так, то что скажут люди?“…»