Полярная трагедия
Шрифт:
армянину кричит: "Эй, армяшка!"
Даже драная шлюха визжит
на седого еврея: "Жид!.." -- Таки-да!
–
Даже вшивенький мужичишка
на поляка бурчит: "Полячишка!"
Бедняков, доведенных до скотства,
научает и власть, и кабак
чувству собственного превосходства:
"Я босяк, ну, а все же, русак!.."
– - Ну?
– - сказал Лева Сойферт, обведя взглядом соседей в кепочках, переставших заглатывать пиво, притихших. И вполголоса, теперь уж только для меня:
– - Такие строчки пронести на люди? Сквозь охрану?.. Так ведь
Я молчал, удрученный, и Сойферт вдруг заговорил гладко-вдохновенно -так, наверное, ораторствовал на митингах, от которых не мог отвертеться. Наораторствовал на добрый очерк для журнала "Огонек", настоял, чтобы я правильно записал все цифры и фамилии, закончил печально и устало:
– - Ну, вот, теперь у вас есть куда зарыть свое жемчужное зерно...
В эту минуту на меня повалился какой-то костистый мужчина в свитере, продранном на локтях. Похоже, он хотел поздороваться с Сойфертом, да не удержался на ногах.
– - Никифор!
– - вскричал огорченный Сойферт, помогая и ему, и мне подняться с пола.
– - Зачем так пьешь? Все до нитки спустил!..
Никифор вскинул на него мутные глаза и произнес неторопливо, с беспредельным изумлением:
– - Начальник! Зачем же я тогда работаю...
Лева Сойферт взял меня за локоть и вывел на воздух.
Красное солнце повисло над сопкой. С моря Лаптевых тянуло холодом. Поежась, Сойферт сказал удрученно:
– - Сам виноват... Нашел где искать положительные эмоции... Он вас не зашиб?.. Знаете что!
– - снова начал он вдохновенно; казалось, несвойственный ему удрученный тон, сам по себе, включал в нем какой-то генератор, немедля дававший искру.
– - Вам нельзя уезжать отсюда в таком настроении!
Вдали появился Пилипенко с буденновскими усами, держа огромный чайник. Видно, тоже за пивом. Увидел Сойферта и тут же пропал. Точно под землю провалился... Я подумал, что это, наверное, не по-человечески -- столько лет шпынять его. Ведь он мог уехать. Забиться в медвежий угол, где о нем никто бы не знал, не ведал... А этот остался, значит, особой вины за ним нет...
– - Не по-человечески, -- согласился Сойферт, выслушав меня.
– - Разве мы люди?! Каждый -- геологическая катастрофа...
– - Он долго раскачивался впереди и вдруг круто обернулся:
– - Слушайте, я заинтересован в том, чтобы о нас, забытых Богом и людьми, вышла в Москве книжка. Поверьте мне, вам недостает рабочего настроения.
– - Правды недостает!
– - ответил я и помедлил, -- ...которую вы скрываете, как будто вам за это платят.
– - Правды?!
– - вскричал уязвленный Сойферт.
– - Нате вам правду!.. Я -одесский вор. В лагерях говорили "друг народа". Мой сокамерник Сидор Петрович, "Сейдер", тот что в пенсне, -- "враг народа". А буденновец Пилипенко -- наш бывший начальник режима, убийца! Зверь! Ныне завкадрами... На что вам эта правда?! Ее в Москве собаками затравят... Что? Почему не разъезжаемся? Сцепились с убийцей, как в припадке?.. Что такое?!
– - перебил он самого себя.
– - Опять мы... не туда!.. Знаете что? Полетели... в баню!.. Через час вертолеты уйдут по партиям. С фруктами. Вагон пришел. Половина яблок погнила. Если за ночь их по тундре вертолетами не разбросать, прости-прощай, утром придурки разберут... У буровиков, вот где положительных эмоций! Ведрами черпай! А утром назад. Не вздумайте отказываться. Нынче банный день.
В баню мы летели на крошечном целлулоидно-стрекозином вертолете "МИ-1", который летчики называют "двухместным унитазом". Под скамеечкой стояли яблоки -- антоновка и золотой ранет, наполняя кабину пряным, с гнильцой, ароматом южных садов.
А внизу зеленела тундра, в слепых блестках озер, от которых резало глаза. Земля остывала, как металл, вынутый из горна. В цветах побежалости. За спиной бился мотор, увлекая нас вдоль просеки, прямой, как стрела указующая...
Если б на воздушном шаре! Тишина. Воля...
"Тишина, лучшее, что слышал..." -- мелькнуло пастернаковское... Он раньше многих понял, чего недостает людям.
Наконец зачернел вдали дым, притянувший наш вертолет, как лассо... Сойферт притих. Я взглянул на него. Он сидел, вяло откинувшись на спинку, белый, держась за сердце.
– - А?
– - ответил он на мой вопрос.
– - Давно пора на свалку. Тридцать лет на аврале... Врач?.. Врач считает, надо бежать в Одессу... Дурак врач!..
Мы опустились возле палатки с антенной, долго висели над кочкой, наконец приткнулись кое-как, летчик выскочил, не выключая мотора, поглядел, не увязнет ли машина, не опрокинется ли, затем остановил винт, и в шелесте еще, не в тишине, мы услышали чей-то хриплый голос:
– - Водку привезли?!
Взяли и яблоки. Ящики с яблоками несли впереди, как знамена. Без энтузиазма.
Прыгая по кочкам, проваливаясь в ржавую воду, мы подходили к бане, возле которой громоздились горы валежника. И в эту минуту прозвучал выстрел. Глухой. Из дробовика. Никто не остановился. Шли, как ни в чем не бывало. Хлопнул еще выстрел. И тут же другой, гулкий. Оказывается, стреляли по черному репродуктору, водруженному на столбе посередине лагеря. Он был похож уж не на репродуктор, а скорее на рыбацкую векшу. Палили из нескольких палаток. Как на стрельбище.
Сойферт огляделся и, покачав головой, решил вмешаться. Засунул голову в палатку, в которой залег один из стрелков; оттуда донеслось протестующее:
– - Товарищ Сойферт! Так он жить не дает, репродуктор. Базарит и базарит!..
– - Таки-да!
– - печально сказал Сойферт и повернул к бане.
Под баню приспособили деревенский сруб из "листвяка" -- огромных бревен сибирской лиственницы. Такие удержат тепло даже в пургу.
Сруб стоял на железных оцинкованных полозьях. Бревна были старые, полозья ржавые, видно, баня перешла по наследству от лагерей, как бараки в Воркуте. И точно. Внутри, на бревнах, вырезано ножом, нацарапано гвоздями столько лагерной матерщины и отчаянных, перед этапами, просьб, угроз, заклинаний, что я зачитался.