Полымя
Шрифт:
– Смирили, значит, гордыню.
– Не совсем, – открестился Воронцов, причем буквально – осенив себя крестным знамением. – Вот я сейчас с вами разговариваю, а сам себя спрашиваю: не много ли на себя беру? Вроде как поучаю. А это все из той же корзины, одного поля ягоды. Как считаете, не заношусь?
– Я бы и не позволил, – сказал Олег, снова берясь за бутылку. – Ни поучать, ни занестись.
– Вот спасибо.
– Да не за что. За что пьем, Алексей Николаевич?
– Ну, о вере мы уже поговорили. О любви вроде как не по компании. Тогда за надежду?
– Которая юношей питает? Не возражаю.
– Это не Пушкин. Был такой поэт, Глеб Глинка, уже в XX веке. Взял строчку у Ломоносова, где про науки и надежды, чуть повернул и сочинил свое.
– Да вы филолог!
– Ни в коем случае. Просто понравились стихи, вот и запомнил.
– До последней строчки? Прочитайте!
Воронцов выпрямился, оторвав спину от стенки купе и посерьезнев, словно иначе к поэзии и подступаться нельзя.
Надежд сомнителен приют.
Надежды юношей питают,
Отраду старцам подают,
Но все же постепенно тают.
И, наконец, на склоне дней
Вдруг понимает человече
Тщету надежд, тщету идей.. .
«Иных уж нет, а те далече»,
В очках и при карандаше,
Пред выкипевшим самоваром,
Он размышляет о душе,
О временах, прошедших даром.
Подобно самовару дух,
Быть может, так же выкипает?
Ну что же, не ругайтесь вслух,
Ведь в жизни всякое бывает.
Читал Воронцов хорошо, вдумчиво и с чувством, без подвывания а-ля Бродский и ложной евтушенковской многозначительности.
– Хорошие стихи, – одобрил Олег. – С подковыркой.
– Хорошие стихи все с двойным дном, – кивнул Воронцов. – Вот за надежду и выпейте.
Олег поднял стакан:
– Ну, за нее. И за сбычу мечт!
Выпил. Покатило, как вода.
– А у вас есть мечта? – спросил Воронцов.
Олег удивился:
– Как же без этого? И не одна.
– А сокровенная? Я не хочу показаться бестактным…
Олег великодушно махнул рукой: мол, оставьте эти реверансы.
– Есть и сокровенная, она же главная. И знаете, Алексей Николаевич, в чем ее прелесть? Она несбыточная!
Скрипнула, откатываясь, дверь купе. Проводница окинула их взглядом:
– Чай будете?
* * *
К крыльцу разрушенного храма вела извилистая тропка.
– Здравствуй, Слава. Насилу тебя нашел. – Участковый сел рядом на щербатую ступеньку. – Как же ты учудил такое?
Васильковые глаза Колычева испуганно распахнулись.
– Что я не то сделал, дядя Игорь?
– Да все не то. И не так.
Славка ждал продолжения, а Егоров не знал, где найти слова, как растолковать, что нельзя так, нельзя!
– Ты
Брови Колычева сошлись домиком.
– Я?
– Ты, кто ж еще?
Славка заморгал быстро-быстро, покраснел, но ответил:
– Озера нет – людей нет – мусора нет.
Иногда участковому казалось, что Колычев придуривается. Вот и сейчас: испуг, недоумение, возмущение. Понятные эмоции, и каждая будто синим штампом на лбу. Все, как у обычных людей.
– Так-то оно так. Только озеро жалко.
– У нас большое есть.
– Ну ты еще его загуби!
– Зачем?
Вроде бы и просто с ним, со Славкой, а тяжело. Наказать надо, а как накажешь? Как с ним вообще? А ведь участковый для того выше других и поставлен, чтобы по углам разводить, где хорошо и где плохо. Только исключения имеются, и Колычев это исключение и есть. И наказать его – это как ребенка отшлепать за поломанную игрушку, которой и положено быть сломанной. За такое пожурить можно, а наказывать – глупость. Стращать – подлость.
Егоров достал платок, промокнул лоб. Вот же день какой, а начинался как рядовой.
– –
С утра пораньше он отправился на рыбалку. Взял термос, пару бутербродов, перекусил на воде, а все равно проголодался, так что завтрак по возвращении был мало поздний, так еще и плотный.
Он покрывал сметаной оладушки, отпивал понемногу чай из кружки с синим гжельским петухом, когда мать, воротившись со двора, присела напротив, положила руки на стол и сказала:
«Тут вот чего…»
Ну, ясно. Во дворе перекинулась словом с кем-то из соседок и теперь готова преподнести новость сыну. На прикуску. Мало ему оладушек.
«Тут вот какое дело…»
К новостям, что приносила мать, Егоров относился серьезно. Должность обязывала быть в курсе. И пускай это были слушки да слухи – до сплетен мать не опускалась, а старушек-кумушек за них корила, – но порой среди этой мешанины попадалось что-то действительно важное. Вот хотя бы, что заезжие москвичи дурную травку высадили, ему рассказала мать, а ей донес кто-то из подружек. Ничто не могло укрыться от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей. Хорошо сказал Михал Юрич! Прямо как в наставлении по созданию агентурной сети, то бишь группы осведомителей, работающих не за страх, а за совесть, и наилучше всего, если по личной инициативе. Такой боевой отряд у Егорова был. Состоял он преимущественно из деревенских старух. Мужья, у кого имелись, тоже принимали посильное участие. И люди среднего возраста старались соответствовать. Поэтому для Игоря Григорьевича Егорова не было секретов в жизни вверенных ему населенных пунктов: его все знали и он все про всех.
«Тут такое… – Мать все никак не могла решиться. – Слава Колычев…»
«И что Славка?» – проглотив очередной оладушек и облизав губы, поощрил он.
Мать мялась, потому что, очевидно, опасалась навредить парню. Но и смолчать не могла, все равно сын узнает, так уж лучше от нее, в случае чего она сгладит, прикроет, защитит.
«Только ты, Игоряша, с ним помягче».
– –
Вот, говорят, не живет деревня без своего куркуля, горького пьяницы и дурачка до кучи.