Полымя
Шрифт:
Егоров наблюдал за этими перипетиями, понимая, что дело тут творится хитрое, темное и беззаконное, но по букве его неподсудное. Но поднимать шум он не стал, потому что жизнь диктовала свои правила, и правила эти гласили, что кому суждено быть обманутым, того обманут, и если уготовано сидеть на паперти, так ее не избежать.
Поначалу Егоров думал, что махинацию эту в собственных шкурных интересах провернул тот говорливый чиновник в пестром пиджаке. Но когда позже коллеги из райотдела сообщили фамилию нового владельца фермы, убедился, что в этом он промахнулся: тот для других старался.
Теперь следовало ожидать визита нового барина, должен он хотя бы взгляд
Прошел год, другой, третий. Вся птица была давно распродана, и ферму, сначала с оглядкой, потихоньку, а потом нещадно стали растаскивать. Размели контору вплоть до рам и мебели. Потом взялись за птичник. Срезали провода. Петли с дверей и те свинтили. И вскоре от птицефермы почти ничего не осталось, кому такая нужна? Оказалось, никому и не нужна. Когда суды закончились, приезжали на черных джипах люди из какой-то филькиной фирмы, наследники, походили, поглазели на разор и уехали, а там уж вообще все концы оборвались.
В детали аферы Егоров не вникал, ему и того довольно было, что была забота – и с плеч долой. Куда ни кинь, а могли участковому мародерство в пику поставить, что не углядел. И верно, не углядел, потому что не особенно приглядывался. Поначалу еще остерегал особо рьяных, а потом бросил. Обобрали народ, и он, Егоров, не нанимался добро всякого жулья охранять. Перепало чего-не-то людям, да хоть бы и петли дверные, сетки, краны с поилок, сами поилки, и ладно, все польза.
А через несколько лет и другая польза проявилась: отстойник снова стал озерцом. Такая вот негаданная удача.
Много десятилетий, собственно, с того времени, как построили ферму в первые годы коллективизации, озером как таковым оно не было. Перестало быть, превратившись в отстойник. А что было озеро – забудьте. И ведь забыли!
«А я помню, – говорила печально мать. – Бабушка твоя рассказывала. Мизинец! Так озерцо звалось. Там парни и девки на Ивана Купалу игрища устраивали. Самое подходящее место было. Между Мизинцем и большим озером земли совсем ничего, в три проскока пережабина».
«Перешеек», – предлагал он свой вариант, переводя на книжный язык местный говор.
«Перешеек, – соглашалась мать. – Бревна поперек клали, хворост сверху – и запаливали. Парни, кто посмелей, и девки отчаянные, такие всегда находились, через тот костер сигали. Потом, как не стало Мизинца, конечно, тоже гулевали на Купалу, я еще помню, но уже в других местах, и веселье уже не то было, а когда мужик один пьяным в огонь свалился, погорел сильно, гулянья эти под запрет попали».
Все мать помнила из давнего. На память иногда жаловалась, лишь когда речь о вчерашнем заходила. У пожилых это обыкновенно, а у старых вообще за правило.
– –
Из-за поворота появился потрепанный «москвичок» – ижевский «каблук», развозивший по сельским магазинам выпеченный в райцентре хлеб. В деревнях по домам хлебом уже не занимались, больно муторно.
Егоров отступил за обочину, к лопухам и бурьяну.
«Каблучок» затормозил. Водитель перегнулся через пассажирское сиденье, крутанул ручку, опуская стекло.
– Салют, начальник!
Он знал участкового из Покровского много лет и не мог проехать без того, чтобы не выказать свое уважение.
– И тебе не хворать, – ответил на приветствие Егоров. – Чего опаздываешь?
– Да, понимаешь, на переезде через железку автобус с паломниками сломался. Ни туда ни сюда. И не объедешь. Пока вытолкали… Прикинь, и смех и грех.
– Много смеешься. А тебя люди ждут. И Люба извелась.
– Вот уж не поверю.
– А ты поверь.
– Да еду я, еду.
– Постой. Ты Славку Колычева дорогой не видал?
– Не встречал.
«Москвич» фыркнул и покатил дальше.
Так-то лучше, кивнул Егоров, а то Любу наверняка задергали: где хлеб да где хлеб?
Прежде чем вернуться на дорогу, он критически осмотрел ботинки и похвалил себя за предусмотрительность, что не на шаг отступил, а подальше. Блестят. Но до Мизинца еще шагать и шагать.
Вот как бывает. Пропало имя, а потом вернулось. Словно из небытия вытянули и снова жизнь вдохнули. А там, глядишь, пройдет сколько-то лет, и уже прежнее обзывалище сотрется – что не было чудного озерца Мизинец, а был помойный отстойник, вонючий, в бурых пленках.
И-эх, если бы в начальные колхозные годы решено было построить у села Покровского не птицеферму, а коровник! Это было бы разумно, потому что травы по озерным берегам вдосталь. Но в районе, а может, не в районе, на областном уровне постановили и припечатали: птицеферме тут стоять и цвесть! Будем, товарищи, спущенный свыше план по птице выполнять и перевыполнять. А что курей тех кормить чем-то надо, и это в местах, где зерновые отродясь не сеяли, о том в районе-области никто не подумал, а коли подумал, так перечить не осмелился, а то еще во враги-вредители запишут. И другой вопросец: как по местным дорогам яйца вывозить будем, чтобы без боя, не колошматя на ухабах? Резонный интерес, между прочим, в стиле «троек» времен культа личности, но с ожидаемым ответом: а как-нибудь! И была построена ферма, и стали полуторками возить зерно сюда, а яйца отсюда, сеном прокладывали. Случалось, и план выполняли, правда, с приписками и натугой, так что ни копейки на сторону, на тот же отстойник, не до жиру. Вот если бы коровник поставили… Навоз для местных песчаных почв что сахар для чая. А с куриным пометом куда? Его просто так на грядки не сыпанешь, он ядовитый, его замачивать надо, разбавлять, выдерживать, да и не нужен он в больших количествах, только во вред. И куда его девать? Да в озерцо, оно же рядом. И повалилось дерьмо, полилось…
– –
Ветер играл листьями рябин, самовольно поднявшихся вдоль дороги. А вон и взгорок, за ним Мизинец и прячется. А вот ферма. К ней уже не подойти, так заросло все, прямо джунгли какие-то.
С озера долетел перестук подвесного мотора. По звуку «Москва» или «Вихрь», старье, еще советских времен. Нынешние импортные урчат сыто, довольно.
Поднявшись на взгорок, Егоров остановился. Теперь можно признаться: было у него предчувствие сильно нехорошего, и гнал его от себя, а не получалось.
Он стоял, и было ему тошно. И не только от того, что видел, но и потому, что придется что-то делать, как-то все разруливать, и выйдет что из того или нет, одному Богу известно.
Мать говорит, что только Он все знает и все может. Но если Ты такой всемогущий, то зачем так жестоко, а? Не Ты ли говорил через Сына своего, что убогим и немощным открыта дорога в Царствие Небесное? Это потом, а сейчас, в этой жизни, сейчас им – как? И нам с ними – как? Нет, не Господь тут в надзирателях, не Он десницу приложил, здесь черти верховодили.