Полынный мед (главы из романа)
Шрифт:
Старик чиркнул спичкой, поднес к сигарете согнутую ладонь и невнятно произнес:
— Вредный он человек.
— Глупый, — обронил Алексей.
— Глупый — само собой, — убежденно заявил старик, — только есть глупцы безвредные, а этот… Не верит ни во что, всех и вся презирает… Хорошо еще, что бог бодливой корове рогов не дает. Был бы он посильнее ух! А так исходит себе на пакости.
— Во что же он верить должен? — равнодушно спросил Алексей. Наука-то ведь не на вере, на фактах держится.
— Ишь ты, — неодобрительно хмыкнул старик, — ну, ежели так рассуждаешь, то с Цезарем сработаешься. Во что верить? Человеку без веры нельзя. Кто в бога верит, кто в себя одного,
— Чудеса наука рано или поздно объясняет — для того она и существует, — вяло огрызнулся Алексей. — Сколько лет пришельцев ровно чуда ждали, а вот свалились они на нашу голову, удивление все мигом пропало. Да и с нечистью разберемся, проанализируем, разложим по полочкам…
— Ну и что дальше? — осведомился старик.
— Дальше… — запнулся Алексей, но не в силах справиться с поднимающимся раздражением, продолжил: — Дальше, как в той песне: "Все выше, и выше, и выше…"
— Ну, ну, — хмыкнул старик. — Погляжу, куда взлетишь. Нет парень, без веры ничего не добьешься. Так и будешь, как курица, крыльями пыль поднимать. Говоришь, объясним, мол, все. Может, и объясните. Только в жизни чудес от того не убавится.
— И сколько же вы их видели? — не сдержался Алексей.
— На мою долю хватит, — неожиданно поскучнел старик, — то, что выжил да здесь вот с тобой болтаю, — уже чудо из чудес.
— Тридцать седьмой? — поинтересовался Никулин.
— Кроме тридцать седьмого еще война была.
— А вы воевали?
— Я-то? — хмыкнул старик. — Воевал, хотя на доске почетной карточку мою и не вывесили… Да и наград на мою долю не досталось. В расход не пустили — и за то спасибо… Ну, коли хочешь, могу рассказать, секретов из жизни своей не делаю,
Воевал я поначалу в пехоте, а в сорок втором, осенью, переведен был в разведроту. Опасное дело, трудное. Но в разведку мне только два раза сходить довелось: раз "языка" в траншеях брали, а другой — в тыл к немцам. Когда оттуда к себе возвращались, меня и контузило. Ну, провалялся в госпитале сколько положено, а потом определили по довоенной специальности в часть — парикмахером. Ты не улыбайся! Парикмахером я был, когда затишье, а в бою становился санитаром. В общем, считаю, что на передовой воевал…
Случилось все первого марта сорок третьего года. Рота наша в ту пору вела бои за деревню Пряники Смоленской области. Мельница там за деревней большая была и расположена больно удобно — на холме. От мельницы той одни стены остались, и никак мы их с фрицами поделить не могли: потому, кто был на мельнице, тот и положением командовал. Выбили мы немцев оттуда в конце концов, окопались мало-мальски. Мельница, как я уже говорил, на холме, стены у нее толстые. Фрицы перед нами как на ладони, и щелкаем мы их из-за стен. Ну, а им, понятно, такое положение не нравится. За день десять атак на мельницу было, но мы ее отстояли. Ночью немцы силы подтягивать стали, артиллерию, и решило начальство наше предпринять вылазку. Удалась она или нет — не мне судить, только из нее не все наши вернулись. И сержант Тимченко не пришел. Он на весь взвод — один орден имел. Построил нас лейтенант и говорит, что если жив сержант — долг наш спасти его, а коли убит, награды боевые нельзя врагу отдавать. Снять с погибшего и доставить сюда. И послал меня как санитара и пять бойцов.
Нашли мы сержанта, жив он был, но ранен. Перевязал я его, на себя взвалил и пополз. А ребята — сзади, чтоб прикрыть нас, в случае чего. Только, немцы, видать, группу нашу заметили. Сперва стрельба впереди меня поднялась, потом сзади. Ушли ребята или нет — про то не знаю, а нас крепко прижали. Сержанту пуля в самом начале перестрелки в голову попала. Подтянул я его в какую-то ложбину, сам туда же втиснулся. Думал, может, переждать удастся, а там и вернусь. Был случай, когда бойца на нейтралке положили у нас на виду. Немцы его, похоже, не видели, но и шелохнуться не давали. Так он до ночи и пролежал носом в землю, а как стемнело — выполз. Ну, и я такой надежды не терял.
Только после того, как стрельба утихла, немцы пошли мертвых подбирать. Слышу — подходят. Сначала сержанта убитого подняли, потом меня. Только живого человека от мертвого легко отличить — у него упругость совсем другая. Поставили меня на ноги, встряхнули. Кровью сержанта я весь залитый был. Ну, они видят, что стою на ногах крепко, и погнали меня в деревню. Там допросили, кто такой, какое задание имел. Сказал я, что поручили мне людям раненым в бою страдание облегчать, а какое задание другие имели — не знаю, про то мне не докладывали. Ну, немцы ничего не сказали. Отогнали меня на конец деревни. Они там четыре избы проволокой обтянули и всех наших захваченных туда собрали.
Теснота страшная. Только в одной избе посвободнее было — там перебежчики сидели, предатели. Впрочем, эти сволочи в лагере почти не находились. Немцы им жетоны, какие-то выдали, они эти жетоны часовому покажут — и пошли по деревне мародерствовать или попрошайничать. К ночи только и возвращались.
В лагере том нас долго не держали: погрузили в эшелоны и повезли в Пруссию, под Кенигсберг. О том, как ехали, вспоминать не буду: скот и то лучше перевозят. Как раз в то время одна немецкая авиационная часть на запад отравлялась на переформирование и отдых. Из нашего лагеря отобрали человек тридцать — тех, кто покрепче, и отправили с этой частью через Польшу, Германию — во Францию. И я в эту группу попал.
Разместили летчиков в каком-то маленьком городке. Их поселили в гостиницу, нас — в сарай за колючую проволоку. Копали мы щели на случай бомбежки, на разгрузке работали. А кормили плохо. Повар немецкий в ту воду, которой котлы мыли, объедки оставшиеся сбрасывал, тем и питались. Там, во Франции, неувязка у меня вышла. Раз заставили нас винтовки разгружать. Пока ребята ящик поддерживали, ничего было. Только немцы наших отогнали, ну, ящик меня и накрыл. Фрицы хохочут, весело им, вишь, что меня придавило. Оттащили ребята ящик, а я встать не могу — спину повредил.
Госпиталя в бараке у нас, понятно, не было, и отвезли меня в немецкий. Там поместили в малюсенькую комнатушку, куда и кровать-то едва входила, а окошечко было под самым потолком. Почти месяц я там провалялся. Врач за это время два раза заходил, сначала — когда привезли меня, взглянул, а когда оклемался немного — выгнать велел. Вот и все лечение его. Скорее всего, помер бы я там, если бы не женщина одна — испанка. Она в госпитале убирала, ну и в каморке, куда меня положили — тоже. Я в то время уже по-французски разбирал немного, ну и рассказал ей где словами, где на пальцах о жизни своей. Раз она мне и говорит: "Я тебя сама лечить буду". И правда — стала приносить мазь какую-то, подкармливать меня. Потом уж, когда я из каморки стал на улицу выбираться, показала она мне дом с садом большим, что через дорогу от госпиталя стоял, рассказала, что живет там инженер русский, который когда-то железную дорогу Москва-Киев строил. Он в том доме теперь садовником работал. А дочка его на врача до войны училась, ну и помогла моей испанке лекарство то готовить. Потом и дочка инженерская ко мне разок заходила. Родилась она уже во Франции и по-русски с сильным акцентом говорила, но домом своим Россию называла. Вот так…