Ползунков
Шрифт:
– Поднялись, судари мои, толки да пересуды, охи да ахи! и проказник-то я, и забавник-то я, и перепугал-то я их, ну, такое сладчайшее, что самому стыдно стало, так что стоишь да со страхом и думаешь: как такого грешника такое место святое на себе держать может! «Ну, родной ты мой, – запищала советница, – напугал меня так, что о сю пору ноги трясутся, еле на месте держат! Выбежала я как полуумная к Маше: Машенька, говорю, что с нами будет! Смотри, каким твой-то оказывается! Да сама согрешила, родимый, уж ты прости меня, старуху, опростоволосилась! Ну, думаю: как пошел он от нас вчера, пришел домой поздно, начал думать, да, может, показалось ему, что нарочно мы вчера ходили за ним, завлечь хотели, так и обмерла я! Полно, Машенька, полно мигать мне, Осип Михайлыч нам не чужой; я же твоя мать, дурного ничего не скажу! Слава богу, не двадцать лет на свете живу: целых сорок пять!…»
Ну, что, господа! Чуть я ей в ноги не чебурахнулся тут! Опять прослезились, опять лобызания пошли! Шуточки начались! Федосей Николаич тоже для первого апреля штучку изволили выдумать!
Ну, что, мои милостивцы, теперь и вся недолга! Пожили мы день, другой, третий, неделю живем; я уж совсем жених! Чего! Кольца заказаны, день назначали, только оглашать не хотят до времени, ревизора ждут. Я-то жду не дождусь ревизора, счастье мое остановилось за ним! Спустить бы его скорей с плеч долой, думаю. А Федосей-то Николаич под шумок и на радостях все дела свалил на меня: счеты, рапорты писать, книги сверять, итоги подводить, – смотрю: беспорядок ужаснейший, всё в запустении, везде крючки да кавыки! ну, думаю, потружусь для тестюшки! А тот всё прихварывает, болезнь приключилась, день ото дня ему, видишь, хуже. А чего, я сам, как спичка, ночей не сплю, повалиться боюсь! Однако кончил-таки дело на славу! выручил к сроку! Вдруг шлют за мной гонца. «Поскорей, говорят, худо Федосею Николаичу!» Бегу сломя голову – что такое? Смотрю, сидит мой Федосей Николаич обвязанный, уксусу к голове примочил, морщится, кряхтит, охает: ох да ох! «Родной ты мой, милый ты мой, говорит, умру, говорит, на кого-то я вас оставлю, птенцы мои!» Жена с детьми приплелась, Машенька в слезы, – ну, я и сам зарюмил! «Ну, нету же, говорит, бог будет милостив! Не взыщет же он с вас за все мои прегрешения!» Тут он их всех отпустил, приказал за ними дверь запереть, остались мы с ним вдвоем, с глазу на глаз. «Просьба есть до тебя!» – «Какая-с?» – «Так и так, братец, и на смертном одре нет покоя, зануждался совсем!» – «Как так?» Меня тут и краска прошибла, язык отнялся. «Да так, братец, из своих пришлось в казну приплатиться; я, братец, для пользы общей ничего не жалею, жизни своей не жалею! Ты не думай чего! Грустно мне, что меня пред тобой клеветники очернили… Заблуждался ты, горе с тех пор мою голову убелило! Ревизор на носу, а у Матвеева в семи тысячах недочет, а отвечаю я… кто ж больше! С меня, братец, взыщут: чего смотрел? А что с Матвеева взять! Уж и так довольно с него; что горемыку под обух подводить!» Святители, думаю, вот праведник! вот душа! А он: «Да, говорит, дочерних брать не хочу, из того, что ей пошло на приданое; это священная сумма! Есть свои, есть, правда, да в люди отданы, где их сейчас соберешь!» Я тут как был, так и бряк перед ним на колени. «Благодетель ты мой, кричу, оскорбил я тебя, разобидел, клеветники на тебя бумаги писали, не убей вконец, возьми назад свои денежки!» Смотрит он на меня, потекли у него из глаз слезы. «Этого я и ждал от тебя, мой сын, встань; тогда простил ради дочерних слез! теперь и мое сердце прощает тебя. Ты залечил, говорит, мои язвы! благословляю тебя во веки веков!» Ну, как благословил-то он меня, господа, я во все лопатки домой, достал сумму: «Вот, батюшка, всё, только пятьдесят целковых извел!» – «Ну ничего, говорит, а теперь всякое лыко в строку; время спешное, напиши-ка рапорт, задним числом, что зануждался да вперед просишь жалованья пятьдесят рублей. Я так и покажу по начальству, что тебе вперед выдано…» Ну что ж, господа! как вы думаете? ведь я и рапорт написал!
– Ну что же, ну чем же, ну как это кончилось?
– Только что написал я рапорт, сударики вы мои, вот чем кончилось. Назавтра же, на другой же день, ранехонько поутру пакет за казенной печатью. Смотрю – и что ж обретаю? Отставка! Дескать, сдать дела, свести счеты, а самому идти на все стороны!…
– Как так?
– Да уж и я тут благим матом крикнул: как так! сударики! Чего, в ушах зазвенело! Я думал спроста, ан нет, ревизор в город въехал. Дрогнуло сердце мое! Ну, думаю, неспроста! да так, как был, к Федосею Николаичу: «Что?» – говорю. «А что ж?» – говорит. «Да вот же отставка!» – «Какая отставка?» – «А это?» – «Ну что ж, и отставка-с!» – «Да как же, разве я пожелал?» – «А как же, вы подали-с, первого апреля вы подали» (а бумагу-то я не взял назад!). – «Федосей Николаич! да вас ли слышат уши мои, вас ли видят очи мои!» – «Меня-с, а что-с?» – «Господи, бог мой!» – «Жаль мне, сударь, жаль, очень жаль, что так рано службу оставить задумали! Молодому человеку нужно служить, а у вас, сударь, ветер начал бродить в голове. А насчет аттестата будьте покойны: я позабочусь. Вы же так хорошо себя всегда аттестуете-с!» – «Да ведь я ж тогда шуточкой, Федосей Николаич, я ж не хотел, я так подал бумагу, для родительского вашего… вот!» – «Как-с вот! Какое, сударь, шуточкой! Да разве такими бумагами шутят-с? да вас за такие шуточки когда-нибудь в Сибирь упекут-с. Теперь прощайте, мне некогда-с, у нас ревизор-с, обязанности службы прежде всего; вам бить баклуши, а нам тут сидеть за делами-с. А уж я вас там как следует аттестую-с. Да еще-с, вот я дом у Матвеева сторговал, переедем на днях, так уж надеюсь, что не буду иметь удовольствия вас на новоселье у себя увидеть. Счастливый путь!» Я домой со всех ног: «Пропали мы, бабушка!» – взвыла она, сердечная; а тут, смотрим, бежит казачок от Федосея Николаича, с запиской и с клеткой, а в клетке скворец сидит; это я ей от избытка чувств скворца подарил говорящего; а в записке стоит: первое апреля, а больше и нет ничего. Вот, господа, что, как вы думаете-с?!
– Ну, что же, что же дальше???
– Чего дальше!
– Ну!
– Да как-то не выговорилось, господа!
Комментарии
(Г. М. Фридлендер)
Впервые напечатано в запрещенном цензурой «Иллюстрированном альманахе, изданном И. Панаевым и Н. Некрасовым» (СПб., 1848) с подписью: Ф. Достоевский. Перепечатано Н. Н. Страховым в издании: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. СПб., 1883. Т. 1. Прил. С. 1—16.
Замысел рассказа относится к 1846-47 гг. В пользу того, что впервые очертания его фабулы могли возникнуть еще в 1846 г., говорит центральная в рассказе тема первоапрельской шутки, сыгравшей роковую роль в жизни героя: именно в марте – апреле 1846 г. вышел альманах «Первое апреля»; к нему Достоевский и Григорович написали совместно предисловие (см.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1978. Т. 18. с. 108—110; 201—202). Здесь же был помещен «фарс» Григоровича, Достоевского и Некрасова «Как опасно предаваться честолюбивым снам» (см.: наст. изд. Т. 1). Однако реализован замысел «Ползункова» был в 1847 г. В письме от 25 июня 1847 г., адресованном Тургеневу, Белинскому и Анненкову в Зальцбрунн, Некрасов сообщал о своем намерении «дать в приложении к 10-му или 11-му №. („Современника“) „Иллюстрированный альманах“», материалы для которого были заказаны нескольким авторам, в том числе Достоевскому (см.: Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. М., 1952. Т. 10. С. 73). Писатель обещал закончить работу к 1 января 1848 г. Но уже в начале декабря 1847 г. рассказ был передан им в редакцию «Современника» (см. письма Некрасова к Тургеневу от 11 декабря и к Н. А. Степанову от 18 декабря 1847 г. – Там же. С. 93, 97).
В помещенном в «Современнике» (1848. № 2) объявлении об издании «Иллюстрированного альманаха» произведение фигурировало под названием «Рассказ Плисмылькова». Но в отпечатанных экземплярах альманаха рассказ уже озаглавлен «Ползунков». Несколько раньше в письме редакции «Современника» в С.-Петербургский цензурный комитет от 7 декабря 1848 г. содержится промежуточное название «Шут»; см.: Дело о разрешении к печати «Иллюстрированного альманаха» при журнале «Современник» (Центральный государственный исторический архив (далее ЦГИА), ф. 777, оп. 1, ед. хр. 1994, л. 9 об.).
«Иллюстрированный альманах» был прочитан в корректуре цензором А. Н. Очкиным и дозволен им к печати. Но по вине типографии и граверов выпуск альманаха задержался, и он дошел до нас лишь в нескольких экземплярах. В конце августа 1848 г. соредактор Некрасова И. И. Панаев снова обратился в Цензурный комитет с просьбой о выпуске альманаха, который был в сентябре еще раз просмотрен комитетом. Но на этот раз выпуск альманаха был запрещен в связи с усилением цензурных строгостей после революции 1848 г. во Франции. После повторных обращений в Комитет Панаева и редакции «Современника» 14 декабря 1848 г. Комитет дозволил к выпуску в 1849 г. вместо запрещенного новое издание, включающее в себя часть статей из «Иллюстрированного альманаха», в том числе рассказ Достоевского. Но «Ползунков» в вышедший в 1849 г. «Литературный сборник» не попал – возможно, вследствие разлада между Достоевским и редакцией «Современника» (тем более, что Некрасову и прежде рассказ казался неудачным). Поэтому принятый редакцией и отпечатанный рассказ оставался неизданным до 1883 г., когда Н. Н. Страхов опубликовал его в приложении к первому тому посмертного собрания сочинений Достоевского.
«Ползунков» продолжает линию «Бедных людей», «Двойника» и «Господина Прохарчина». По жанру это произведение, близкое к физиологическому очерку из петербургской жизни. Фамилия героя имеет нарицательное значение (от «ползать», «пресмыкаться»). Но Достоевского интересовал не устойчивый социальный тип «бедного чиновника», а сложность психологии и характера личности, соединяющей в себе нарочитое самоунижение и «амбицию», а потому не укладывающейся в привычные литературные рубрики и не поддающейся однозначной нравственной оценке (отсюда в позднейшей научной литературе параллель между Ползунковым и героем диалога Д. Дидро «Племянник Рамо»).
К образу бедняка, из самоунижения и угодничества надевающего маску шута, под которой на деле скрыты обиды, чувство социального протеста, горечь, Достоевский обратился тогда же в фельетоне «Петербургской летописи» от 11 мая 1847 г. Ползунков – следующая ступень в развитии подобного характера. Язвительное вышучивание самого себя, горечь от ощущения своей социальной приниженности, рождающая злобное чувство по отношению к вышестоящим, – эти черты, характерные для Ползункова, свойственны также многим позднейшим героям Достоевского, – таким как Ежевикин и Фома Опискин («Село Степанчиково и его обитатели», 1859), герой «Записок из подполья» (1864), Мармеладов («Преступление и наказание», 1866), капитан Снегирев, Федор Павлович Карамазов («Братья Карамазовы», 1879—1880).
Достоевский считал амбициозную мнительность, болезненно обостренное самолюбие характерными чертами человека, подвергающегося унижению в силу своего неравноправного положения в обществе. Известно, что на одном из собраний петрашевцев он говорил «об личности и об человеческом эгоизме». «Я хотел доказать, – писал он по этому поводу в объяснении следственной комиссии, – что между нами более амбиции, чем настоящего человеческого достоинства, что мы сами впадаем в самоумаление, в размельчение личности от мелкого самолюбия, от эгоизма и от бесцельности занятий» (см.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1978. Т. 18. С. 120, 128, 129).