Помилование
Шрифт:
И нарезанный хлеб, и чай в чашках так и остались нетронутыми. Мария Тереза сняла с сундука белое холщовое покрывало, расстелила на кровати, надела новую цветастую наволочку на большую подушку, взбила ее, собрала тонкое суконное одеяло, вышла с ним на крыльцо и вытрясла. На улице она стояла долго. Сержант Зух, хоть и выставлял себя перед девушками парнем бывалым и искушенным, ни девичьих повадок, ни изменчивости девичьего настроения, которое за день на сорок ладов переиначится, ни ощутить, ни представить не мог. Конечно, речь идет не о натурах просто взбалмошных, а о тех, незатейливых вроде, - но, что ни взглянешь, открываются чем-то новым. Вот такой и
Почему же ходит она, ступая осторожно, словно чуткий ночной зверек, почему замкнулась вдруг? Любомир даже задаться такими вопросами не смел. По сути, перед тайной, именуемой "женщина", он был щенком, и глаза-то еще не открылись. Семнадцатилетняя же девочка в этот час приняла для себя решение, которое принимают только раз в жизни. А решила - то и своих семнадцати почувствовала себя много старше. Вышла из отрочества - стала девушкой. Девушкой стала... Вернувшись с одеялом с улицы, Мария Тереза постелила его на кровати, отогнула лежащий на подушке угол. Подошла к парню, все так же сидевшему за столом.
– Любомир, - сказала она спокойно.
– Наша luna* благословила нас, я сейчас разговаривала с ней... Любомир! Сегодня наша свадьба. Я выхожу за тебя замуж.
* Луна (исп.).
Душа Любомира словно вспыхнула и с тихим шорохом погасла. Тишина, стоявшая в доме и в мире, сжала его сердце. Нет, отпустила.
– Милая...
– Молчи. Подожди. Не торопись...
Потянувшись, она пригасила лампу, но совсем не потушила. Сняла с жениха ремень, расстегнула пуговицы гимнастерки - словно бы исполнила обряд.
– А дальше сам...
– сказала она и отвернулась в сторону. Постояла немного и нырнула под одеяло.
Когда Любомир лег рядом, она приникла к нему и замерла не дыша, даже сердце какое-то мгновение не билось. Может, минута прошла, может, целая жизнь. Вздохнула глубоко, словно выжала из себя последние страхи, последнюю сердечную муку, и зашептала Любомиру: "Ну иди ко мне, жизнь моя, счастье мое, иди ко мне..."
В короткую эту ночь сквозь душу Любомира Зуха прошли и весенние ливни, и летние грозы, и осенние бури - прошли, омыв, очистив, осветлив. Он стал мужем, ее сделал женой. Познал мир, имя которому женщина. Любомир и сам теперь целый мир. И утром, вероятно, заря из его сердца забрезжит, солнце из его груди взойдет. Ни умереть, ни побежденным быть Любомир теперь не может. Права нет.
А Мария Тереза, став мужней женой, успокоилась, уверенность и терпение пришли к ней. Есть отныне у нее в мире надежда и опора. "Война век не протянется, а любовь - навек", с этой простой мыслью встретила она чуть затеплившиеся сумерки. Выйдя провожать, не рыдала, не терзалась, как в прошлый раз. Она мужа в бой провожает. И тут нельзя лить слезы, солдатскую душу бередить.
Бронетранспортер, уткнувшись в плетень, словно конь, привязанный к воротному столбу, ждал хозяина. Не ржал, не дергался, копытом не бил выдержка была железная.
– Ну, милый, прощай, - сказала Мария Тереза.
– Головы не теряй!Сначала она поцеловала его в обе щеки, а уже потом в губы. Поцеловала спокойно, без страсти или горечи, как целуют в дорогу. А Любомир стиснул руками жену, поднял ее и выдохнул горестно: "О-х!"
– Скоро светать начнет, опоздаешь, ругаться будут, - напомнила молодая жена.
– Не оставляй меня, Мария Тереза. Не забывай! А забудешь, беда будет, большая беда. Для нас обоих...
– Я буду ждать, Любомир. Сколько нужно, столько и ждать буду.
– Я вернусь- Я через Берлин, через Андалузию вернусь. Меня теперь и смерть не возьмет. Береги себя!
Он впрыгнул в машину, завел мотор, дал задний ход и, круто развернувшись, устремился в обратный путь. Мария Тереза, стоя возле ворот, проводила его спокойным взглядом, даже рукой не помахала, впрочем, и помахала бы - он уже не увидел. У околицы машину снова встретил лохматый пес Гусар, облаял добродушно, пробежался немного, провожая гостя, и отстал. Потом он сел на задние лапы, вытянул морду, молча посмотрел на луну - и заскулил. Мозжащий душу скулеж тянулся и тянулся. Долго скулил, долго плакал этот в лохмах так за год до конца и не слинявшей шерсти рыжий пес, бедная, одинокая душа. Стоя в воротах, Мария Тереза слушала его, терпела-терпела и покачнулась вдруг. Покачнулась, но не упала...
Все так же сияла луна - весь большак лежал нараспашку. Казалось, в обратный путь машина тянула еще быстрей, еще мощней. В сердце Любомира страсть смешалась с тоской. Но чувство это к земле не гнет, в небо тянет. Теперь две души в нем, два тела, слившись, будут жить. Если, конечно, доведется жить...
Возле хутора Чернявка сержант Зух как-то упустил из виду крутой поворот. Заметив, резко переложил рычаг, но было поздно. Левый бок транспортера зацепил стенку скосившейся глинобитной лачужки возле обочины. Фыркнув, взметнулось облако пыли, с истошным кудахтаньем вылетели оттуда разбуженные три курицы. Зух, остановив машину, спрыгнул на землю. Пролез через пролом в стене, осмотрел лачужку. Кроме тех трех кур, никакая другая живая душа вести не подавала. Да и куры улизнули в крапиву.
Шагах в пятнадцати - двадцати отсюда внутри ограды стоял довольно большой дом. В доме тоже ни огня, ни звука. "Э, не бог весть какая беда, война как-никак...
– стал успокаивать себя сержант.
– Трем курам сон потревожил. А лачужку починить - глины полон овраг". Подумал так Любомир Зух и отправился дальше. Пегую козу, что лежала в дальнем углу и лениво жевала жвачку, он не заметил. И та знать о себе не дала.
А дом за оградой не был пуст и безжизнен, как показалось Зуху. Кто-то один сначала осторожно подошел к окну, высматривал, что там, на улице, когда же машина тронулась, он вышел к жердяным воротам, постоял, вытянувшись длинным телом, но на улицу выходить не стал, лег грудью на верхнюю жердь и смотрел вслед бронетранспортеру. Дорога вся лежала на виду.
Это был Ефимий Лукич Буренкин, мужик крепко за шестьдесят, известный в округе печник и жестянщик. И так же известен был он в округе своей прижимистостью. Чужого не возьмет, однако и своего, хоть сдохнет, а не даст - вот таков Ефимий Лукич, скуп, а не жаден. И упрямства хватает. Из-за этого своего упрямства он и перед немцами не трусил, наши вернулись - и перед нашими особенно не суетился, тело свое, длинное, узкое, как вечерняя тень, ни перед кем не гнул. Единственного сына Ефимия Лукича в первые же дни войны призвали в армию. Пришли откуда-то из-под Казани два письма, и больше вестей не было. Да и какие вести - сколько времени между ними стоял враг. Может, сын и живой еще. Сноха - кроткая Фрося - прошлой осенью, когда на дальнем поле всем хутором молотили для немца хлеб, однажды ночью сошлась с немецким солдатом и, не вынеся позора, на рассвете повесилась на суку одинокого дуба на меже. Ни обвинить, ни осудить ее никто не успел. Сама себя обвинила, осудила, и сама себе эту казнь назначила. На руках у дедушки остались восьмилетний внук Васютка и внучка Маринка, пяти лет. Старуха у Ефимия Лукича умерла еще четырьмя годами раньше.