Помилование
Шрифт:
Будь благословенна на старости лет Федора-самокат! Пусть до последнего дня не оставляют тебя люди своей заботой. Быль ли поведала, небыль ли наплела, мне дела нет. Наплела, так небыль твоя любой побывальщины дороже. И все же на случай, если Мария Тереза начнет допытываться, умная старушка уже заготовила сказку о своем суженом, который с японской войны с медалью вернулся.
* * *
Неделю Любомир Зух жил - то в небо взмывал, то падал в бездну, а в последние два дня и вовсе крылья опустились, ходил словно во сне. Покажут видит, скажут - слышит, прикажут - исполнит, а на большее ни сил, ни желания нет. Конечно, это заметила вся батарея.
– Сержант Зух, встать!
– вдруг заорал Хомичук.
– Наряд вне очереди. На кухню. Картошку чистить.
– За что?- удивился Любомир. Он лежал под бронетранспортером и делал вид, что починяет что-то. В последнее время он повадился туда - чтобы никого не видеть, ни с кем не говорить.
– За унылый вид. За дурное настроение. За слюнтяйство, - трижды отчеканил старшина.
– Брось, Паша, не до шуток. И так ворон душу клюет, - хмуро ответил Любомир из своего закутка.
Однако старшина не шутил. В нем уже начало подниматься раздражение. На весь лес прогремело: |
– Сержант Зух! Встать! Так твою в бога душу мать, собачье отродье!
Любомир, порядком оглушенный, выскочил из-под машины и стал по стойке смирно.
– Смирно! Еще смирней!- грохотал Хомичук.
– Паша, за что?.. да ведь я...
– забормотал Любомир.
– Молчать! Марш на кухню!
На маленькой поляне под могучим дубом кипели на железных треногах два огромных котла. В одном варилась на обед жидкая пшенная похлебка, в другом пшенная каша. В вечернюю похлебку и картошки немного покрошат. Нынче особенно привередничать не приходится. Тут уж: все, что в доме - то в котле, что в котле - все на столе.
Любомир к кухне и направился. Только пройдя немного, он пришел в себя. Но, странное дело, на старшину не разозлился, даже не обиделся. Он словно очнулся вдруг. Снова стал самим собой. На кухне, за что ни брался, по приказу ли, без приказа ли, своим почином, все делал с охотой, с азартом даже, картошку чистил с таким усердием, словно святой обряд исполнял, дно котла отскребывал - слышался ему торжественный гул, будто гремел церковный колокол, дрова рубил - плечи играли, по рукам сила бежала. С поваром говорил и все никак не мог наговориться. Был бы случай, и запел, наверное, только случая не было.
В этот час в его душе послышался голос - неведомо куда кличет, неведомо на что зовет. И зов этот становится все громче, все ясней.
С кухни Зух освободился поздно. Вымыл оставшуюся после ужина посуду, прибрался, дров нарубил, воды на утро натаскал. Когда вернулся, было уже за полночь. Товарищи его настелили в шалаше соломы и теперь спали, храпя и посапывая, каждый на свой лад. Им что, им спокойно. Ни огонь не горит в них, ни котлы не кипят. Любомир заходить в шалаш не спешил. Так и застыл, прислушиваясь к тому зову, к тем непонятным звукам. Откуда идут, куда уходят эти звуки? Издалека прямо к сердцу идут или из сердца выходят и уносятся вдаль? Тот зов прозвучал опять, ясней и настойчивей. Тут еще и густой лунный свет, вырвавшись из-под облака, ударил в лицо. Зух даже слегка покачнулся. Что ни ночь, луна эта преследует его, на пядь не отстает... Теперь она уже в теле, круглая, изобильная, пора бы и образумиться. Нет, не луна преследует парня, преследует его любовь, которая народилась вместе с этой луной. Мария Тереза зовет его! Так зовет - сил больше нет терпеть. В такие-то минуты и ломаются крылья терпения у мужчины.
Ночная-то хозяйка, звездная владычица еще образумится. Есть солнце ее светлей, ее державней. Явится и наставит на ум. Оно уже в пути. А вот Любомир Зух совсем рассудка лишился. Отчаянная мысль пришла ему в голову. "Не за тридевять же морей эти Подлипки, семнадцать верст всего - если бегом, так за пять часов обернуться можно, - прикинул он.
– Кто увидит, кто заметит? Никто не увидит и никто ничего не заметит. Да и зачем самому бежать? Машина моя хорошо бегает. Туда и обратно. Большак рядом... Ведь, говорят, дня через два уходим в бой. Может, увижу разок, и сердце уляжется немного. Иначе от тоски умру. А мне умирать нельзя. Мне фашистов бить надо... И узнают, так велик ли грех? Простят... Война, говорят, все спишет. А я зато буду еще злее драться. Наверно, Мария Тереза уже спит. Вот обрадуется!" - отрывочные мысли, обгоняя друг друга, пронеслись в голове.
А коли подумал - то и решился.
"Война спишет, война простит..." Эх, Любомир, детская душа! Война никому - ни своему, ни врагу никогда не прощает. Скоро сам на себе узнаешь...
Зух подошел к своему бронетранспортеру, стер ладонью пыль с букв "МТ", потом отцепил прицепленную сзади пушку. Стоявший на карауле ефрейтор Дусенбаев окликнул его:
– Чего не спишь, Любомир? Грех неправду родит.
– Тормоза что-то барахлили, - соврал Зух, - днем отладил, да проверить не успел, старшина на кухню послал. Не сегодня-завтра в бой, а тут не знаешь, что с тормозами. Пожалуй, километров семь-восемь прокачусь, проверить надо.
– Прокатись, если надо. Ночь светлая, - сказал простодушный Дусенбаев.
– Ты уж старшине не говори, еще рассердится.
– Не скажу, - успокоил его ефрейтор.
– Зачем зря человека сердить. Надо жить дружно.
Сын степей Калтай Дусенбаев до тридцати дожил, а что такое хитрость, так и не узнал. Потому и в словах Зуха не усомнился.
– Мужчине - по коню почет, по оружию честь. Эта машина - и твой конь, и твое оружие. Их беречь надо, - дал еще от себя обоснование его словам Калтай.
Странной, околдованной, видно, была эта ночь. Бронетранспортер пересек вытянувшийся вдоль леса овражек, проломил кусты и вышел на большак, а никто, кроме ефрейтора Дусенбаева, ничего не видел и не слышал. Вот так. Полон лес народу - и будто все на несколько минут лишились зрения и слуха. На следующий день опытные военные следователи - даже они были изумлены: никто не видел, никто не слышал. "В голове не умещается!
– сказали они. Быть такого не может". Оказывается, и такое на свете случается, что вроде никак "быть не может". А случилось - тут уж и в голове приходится уместить.
Перерубил Любомир Зух аркан сомнений и по широкой ровной дороге устремился вперед И чем дальше отъезжал, тем больше полнилась в нем неожиданная радость. Словно был он сейчас всего этого огромного ночного мира единственным хозяином. И не в лязгающей железом машине мчится, а на лихом скакуне, не мотор гудит, а гулко бьется сердце коня.
Издревле отважные мужчины, не в силах вынести сердечных мук, вот так спешили к своим любимым. Или умыкали их. Или возвращались домой тела удальцов, привязанные к седлу поперек. Любомир в этом сердечном промысле не первый. И будет не последним.