Помилование
Шрифт:
Он в свои кирзовые, с широкими голенищами сапоги чуть не по самое гузно сел. Стеганка с обгорелой правой полой достает ему чуть ниже пояса горб оттягивает. Два уха тряпичной шапчонки в обе стороны торчат, к тому же и грудь нараспашку.
– И сегодня не повезло!
– оживленно сообщил он. И голосом цыганки Поли, отдающей по утрам приказания, продолжил: - Вы, лейтенантики-касатики, не унывайте, все равно весна придет, мы ее не увидим, так другие увидят. Цивильным привет!
– кивнул он Киселю.
Возраст у горбуна непонятный. Тридцать дай, пятьдесят дай - все примет. Он - по торговой части, сюда из-под Смоленска, от оккупации бежал. Когда спросили имя-отчество, сказал, чтоб звали Тимошей. Хрипит-сипит, а вонючий самосад курит
Ласточкин долго ворожил, деля оставшиеся три куска на четверых. Налил в четыре стакана кипятку.
– Ну-ка, лейтенантики-касатики, и ты, Тимоша-купец, пожалуйте к столу!
Тимоша, стоявший за спиной Киселя, показал на него подбородком: а ему, дескать?
– Прокопий Прокопьевич только что отобедали!
– громко пояснил Леня.
– Да-да, вы не стесняйтесь, приступайте, - сказал Кисель.
Всегда унылый Заславский, видно, и голода не замечает. Или читает, или, вытянувшись, лежит молча на кровати. Только вздохнет порой: "Скорей бы уж на фронт!" Он и сейчас к столу подошел лишь потом, когда те трое уже смахнули свой пай.
– Эх, ребята, накормил бы я вас - до отвалу, до отрыжки! Да времена не те!
– посетовал Леонид Ласточкин. Мог бы он - так и впрямь, как ласточка, носящая мошек своим птенцам в клюве, таскал бы еду своим товарищам.
Стемнело. Умаявшийся долгой дорогой Прокопий Прокопьевич лег на указанную Ласточкиным кровать, с головой накрылся тулупом и заснул. Заславский снова уткнулся в книгу. Тимофей и Ласточкин сели играть "в дурака", шлеп да шлеп со всего маху, карту легонько положить - сласть не та. А Янтимер уже третьи сутки не может оторваться от "Собора Парижской богоматери". Влюбился в Эсмеральду - назло и капитану Фебу и Квазимодо. До этих своих лет дожил Янтимер и ни одной еще живой девушкой всерьез не увлекся. Если в кого и хотел влюбиться, так они на него внимания не обращали, и он тут же разочаровывался в них. Молодые девушки длинных нескладных парней не очень-то жалуют. А Янтимер до восемнадцати такой и ходил. У него и прозвище было - Жердяй. Впрочем, джигит и сам особой бойкости не выказывал, стеснялся. Когда другие крутились в пляске, он боялся отойти от стены, чтобы не увидели заплатанные на заду штаны. За два последних года он раздался в кости, пополнел, но стеснительность не прошла. Старший брат, тракторист, который сейчас остался в ауле, в прошлом году привез ему с толчка уже поношенный, но вида еще не потерявший однобортный голубой костюм. И даже голубой костюм отваги не прибавил. Янтимеру казалось, что девушки все так же с усмешкой смотрят на него. А есть ли стыд горше? Эсмеральда же его любви не отвергнет. Люби сколько хочешь. А капитан Феб и урод Квазимодо ему не преграда. И все же горбуна Тимошу, который сейчас шлепает картами, слегка душа не принимает. Жалеет, но не принимает. Вот он с азартом хлопнул картой об стол и прилепил Лене на плечи оставшиеся две шестерки:
– Ты теперь не лейтенантик-касатик, а ваше высокоблагородие полковник! Га-га-га!
Его хриплый прокуренный смех идет откуда-то изнутри, с рокотом поднимается из глубины.
– Ну, Тимоша, если бы еще табаком своим не дымил, цены бы тебе не было, чистое золото, - сказал Леня.
– Ты чистое золото, он чистое золото, я чистое золото - какая же тогда золоту цена останется?.. А вот самому себе я, какой уж есть, по хорошей цене иду. Ни на кого не променяю. Так-то, брат!
Помолчали. Тимофей-купец сказал тихо:
– Люди, наверное, смотрят на меня и думают: этот-то горемыка зачем на свете живет? И правда, война, голод, мороз сорок градусов, а он знай свой горб таскает. Куда ходит, зачем ходит? Я отвечу: душа у него не горбатая, затем живет, затем и ходит. Свет дневной да жар земной мы, калеки, пуще вашего осязаем, а потому уж если вцепимся в жизнь, не отдерешь. Мы сами на себя рук не накладываем, потому как мы жизнью не заелись, с жиру не бесимся.
– Так ты, Тимоша, еще и философ у нас! Куда там Заславскому!
– Каждый человек свою жизнь по-своему обоснует, браток. А не то страшно...
– Последние слова он сказал так, что услышали все. И в голосе проскользнула печаль.
Больше не говорили. Прокопий Прокопьевич ночь напролет кашлял, горбун курил возле печки, Заславский лежал, глазами в потолок, и вздыхал. Только Леня и Янтимер отдали, что ночи положено, проспали беззаботно. Тимофей изредка подкидывал дрова, только перед рассветом так, сидя у печки, и задремал.
С утра немного потеплело. Есть было нечего, значит, и не было возни с завтраком. "Купец", не ленясь, тут же отправился по своим делам, удачу ловить. Ласточкин ушел в глубокую разведку на продовольственный фронт. Прокопий Прокопьевич долго шоркал бритвой по брючному ремню, взбил в консервной жестянке мыльную пену и обстоятельно побрился. Казалось, положит он сейчас бритву и раздастся чей-то голос: "А теперь к утреннему чаю пожалуйте!" Байназаров, не поднимаясь с кровати, взялся за книгу об Эсмеральде. Заславский отвернулся лицом к стене, только теперь он сможет немного вздремнуть.
Зашла цыганка Поля, дала обычные распоряжения. Сегодня она была угрюма, неразговорчива, без всегдашней игривости. Этой ночью умер восьмилетний мальчик из Ленинграда - заворот кишок, от голода спасся, горемычный, так умер от переедания, съел тайком лишнего. На руках у цыганки умер. Уже и стонать не было сил... Про ребенка лейтенантам она ничего не сказала.
Байназаров, удивленный необычным видом хозяйки, спросил:
– Что с вами, Полина? Что случилось?
– Горе!..
– промолвила она и, тихо заплакав, вышла.
– Эх, время-времечко, горе горькое! На каждом шагу беда человека подстерегает, - сказал Прокопий Прокопьевич.
– Видно, кто-то из близких погиб...
– И добавил: - Утешить бы надо... Да чем утешить?
Его слова остались без ответа. Да и что ответишь?
Байназаров, положив книгу, поднялся с кровати. Нехорошо стало: у человека горе - и слезами не выплачешь, а он лежит, роман про любовь читает. Немного погодя вернулась Поля.
– Мужики, - сказала она, - надо могилу выкопать. Все трое встали на ноги.
– Кто умер?
– Дите умерло. Из Ленинграда... Надо его похоронить. Тут же оделись и вместе с Полиной пошли в здание почты, где жили дети.
Пока женщины обмывали умершего ребенка, Прокопий Прокопьевич раздобыл где-то досок и, не обстругивая, сколотил гробик, из белой жестянки вырезал пятиконечную звезду и прибил к палке. Ручную пилу, ножницы и гвозди дала работавшая на почте девушка. Тельце ребенка, с дикую уточку величиной, положили в вечную его колыбельку и отправились на кладбище. За городом пошли через голое поле. Тропинки даже нет. Верткая быстрая поземка, какая бывает только в морозы, прокрутится у ног и, взвившись, укусит в лицо. Первой шла с лопатой в руках Полина, за ней - Прокопий Прокопьевич, держа под мышкой гробик и палку со звездой, третьим с ломом на плече шагал Янтимер. Позади всех брел Заславский. За пояс топор заложил. Катящиеся из его глаз слезы не успевают упасть на землю, крупинками застывают в большой, давно не бритой щетине. По ком он плачет, кого жалеет? Младенца ли этого, у которого судьба оказалась такой короткой, своих ли детишек, оставшихся там, у врага, и неведомо, живы ли, нет ли, а может, себя - бредет в трескучий мороз, в следы идущих впереди не может попасть, проваливается, спотыкается? Обо всех, наверное, плачет, всех жалеет. Спутники его назад не оглядываются, потому и слез своих он не удерживает.