Поморы (роман в трех книгах)
Шрифт:
— Дадим, — Панькин глянул на нее снизу вверх, — она была выше председателя почти на голову. — Последний раз едешь на Канин.
— Ну-ну, поглядим, — Фекла недоверчиво усмехнулась.
Панькин, невысокий, ссутуленный, в набухшем от дождя суконном полупальтеце, осторожно сошел на пристань по скользкому трапу, помахал оттуда рукой. Боевик прогудел сипловато и коротко. Отдали швартовы, из люка высунулся Офоня Патокин с маленьким, точно кулачок, невероятно морщинистым лицом. В одной руке — промасленная ветошь, в другой — папироса. Помахал ветошью:
— Поехали-и-и!
Андрей Котцов, ладный, крепкий, в кожаной куртке в обтяжку, высунулся в дверь рубки.
— Малый вперед!
—
Котцов встал у небольшого, окованного красной медью штурвала. Боевик отделился от шаткой дощатой пристани и пошел в устье. Двигатель стал работать на средних оборотах, на стук шатунов и поршней корпус отзывался гулким стоном.
Фекла прошла в корму, постояла там, провожая взглядом удаляющееся село. Все меньше и приземистей становились сараи-склады, за ними — россыпь избенок на берегу, телефонные столбы, белые наличники окон магазина, антенна на крыше правления, мокрый от дождя темнобурый флаг над сельсоветом. За кормой грязно-желтые лохматые волны пытались догнать судно. Река была по-осеннему холодна и неласкова. И неласковым было небо за сеткой мелкого назойливого дождя. Он непрерывно сыпался из низеньких, быстро бегущих облаков, напоминающих клубы банного пара.
Впереди три месяца жизни в тесной избенке с нарами в два ряда, ежедневная изматывающая работа на льду у рюж, морозы и оттепели, сырость и простуда. Там, на канинском берегу, пустынном и голом, — обычная рыбстановская жизнь. Фекла к ней готовилась уже теперь, в пути, настраивая себя на все трудности и тяготы. Она наперед знала свою судьбу: пока здорова и сильна, ей предстоит работать в колхозе, ловить семгу и навагу, чинить и вязать сети, летом косить сено, а как состарится — быть в хозяйстве на подхвате, пристроиться уборщицей в рыбкоопе или в школе, а то и нянькой у чужих детей в садике. Все просто и ясно. Она не знала, что имел в виду Панькин, обещая ей новую работу, но догадывалась, что она не будет необычной и сложной. Ведь моряков, которые начнут сдавать, всегда списывают на берег…
Она постояла, погрустила и вернулась к рыбакам, которые сидели на мешках и ящиках, укрываясь от мороси брезентом. Села на туго набитый мешок с рюжами, натянула на голову край парусины и услышала, как по ней дробно сеется дождь.
4
Тогда, после памятного заседания бюро, Панькин, уйдя домой с выговором, почувствовал в себе неуверенность, и будто в душе у него что-то надломилось. Обижаться на Митенева не приходилось. Во всем Панькин винил только себя. Бывали и раньше подобные положения: риска в поморском деле хватало. Однако все обходилось более или менее благополучно. А тут не обошлось.
Для иного тертого жизнью и притерпевшегося ко всему руководителя выговор значил бы не так уж много: дескать, не впервой, пройдет время — снимут. Но Паньтан к наказаниям не привык, и сейчас ему было нелегко.
Его всегда хвалили и ставили в пример — и в районе, и в области. Это было в общем справедливо: Панькин руководил хозяйством умело. Благодарностей и почетных грамот у него не счесть, а в сорок пятом его наградили орденом Трудового Красного Знамени.
И вот — выговор. Хотя и без занесения в учетную карточку, и на бюро райкома его персональное дело обсуждаться, по-видимому, не будет, все же неприятно, Митенев по долгу службы доложит об этом в райком, а там скажут: Стареть стал унденский председатель, промашки допускает. Не пора ли ему на покой? Основания для таких предположений у Панькина были. Еще в прошлом году первый секретарь райкома Шатилов, оставшись после заседания в кабинете наедине с Панькиным, поинтересовался его здоровьем, да будто между прочим уточнил, сколько ему лет. В этом недолгом и вроде бы случайном разговоре было что-то такое, что заставило Тихона Сафоныча и самого подумать о возрасте и выходе на пенсию. В самом деле, годы подошли — удаляйся от дел, лови для себя рыбу сеткой или удочками, а то хоть вяжи носки из овечьей шерсти… Занимайся всем, чем угодно, и доживай век без хлопот и нервотрепки.
А кто заменит его? Рыбаки и во сне море видят, во время промыслов их дома на канате не удержишь. А тот, кто остается на берегу, не годится в председательскую упряжку по здоровью.
Пришлые люди на Поморье не приживаются. Места тут глухие, дальние, От села до села огромные немеренные расстояния, бездорожье, мхи да болота. Летом тут еще так-сяк: охота, рыбалка, морошка с черникой, а зимой скучища, выдержать которую может только местный житель, потому как тут — его родина, земля дедов и прадедов.
Могут, конечно, прислать замену из райцентра. Но какой она окажется? В соседнем колхозе после войны по рекомендации райкома избрали на председательский пост бывшего директора пищекомбината Осипова. Не прожил там и года — завалил дело, перессорился с рыбаками и в довершение всех бед запил горькую. Пришлось искать другого.
И Панькин трудился по пословице: Вразумись здраво, начни рано, исполни прилежно, забывая о годах, о старой ране, которая тревожила его по ночам.
На сердце он не жаловался. Однако не вечно же ему стучать без перебоев. В тот вечер, придя с заседания, Панькин почувствовал слабость во всем теле, ноги неизвестно почему ослабли, подгибались в коленках, и он поспешил раздеться да сесть. Жена встретила его привычной шуточкой:
— Заботушка мой пришел. Вот уж любишь позаседать-то! Хлебом не корми… — Но, приметив на лице супруга необычную бледность и на лбу испарину, смешалась и сменила шутливый тон на участливый: — Неможется тебе, Тихон?
— Да так… Устал.
— Выпей чаю да полежи — пройдет.
Однако не прошло. Ночью Панькин не мог уснуть, болело сердце. А под утро ему и вовсе стало плохо. Он лежал на спине, тихонько вздыхал и морщился, но не хотел беспокоить жену, которая, разметав на подушке волосы, словно девчонка, сладко посапывала носом. Тихонько он вылез из-под одеяла, пошел на кухню попить воды и там, потеряв сознание, упал. Жена вскочила, перепугалась и стала приводить его в чувство. Очнувшись, Тихон Сафоныч посмотрел на нее и стал подниматься с ее помощью.
— Что с тобой, милый? — чуть не плача, спросила жена.
— А и не знаю что…
— За фельдшерицей сбегать?
— Не надо. Прошло.
Голова была ясной, а сердце ныло, словно в грудь положили горячий уголек.
Фельдшерица, навестившая Панькина утром по просьбе жены, сказала, что у него сердечная недостаточность и посоветовала Тихону Сафонычу полежать с недельку, попринимать лекарства. Панькин обещал выполнять ее советы, но едва фельдшерица ушла, отправился-таки в правление: ждали неотложные дела.
Жена настойчиво стала уговаривать его, чтобы расстался с должностью председателя: С тридцатого года в упряжке. Пора и на покой. Кончай свое руководство!
Она, конечно, была права. Он и сам понимал, что пора в отставку. Но опять его засосали обычные заботы, и он стал забывать, как грохнулся среди ночи на пол.
Но сердце вновь напомнило о себе. Панькин пролежал в постели полмесяца и уже твердо решил: Пора на покой. А то вынесут из правления вперед ногами.
Уйти в отставку не стыдно: двадцать восемь лет руководил хозяйством, делил с рыбаками и беды и радости, не знал ни часа, ни дня покоя. И не напрасно: колхоз окреп, не на пепелище придет новый работник.