Поморы
Шрифт:
Фекла, однако, не смутилась. Только лицо ее раскраснелось от волнения. Темно-русая коса плотным венцом опоясывала затылок. Мужики, разинув рты, откровенно любовались ее статью и здоровьем.
Фекла остановилась напротив жениха и невесты и поклонилась поясным поклоном.
— Простите меня, уважаемые молодые, за мой характер и длинный язык. Каюсь перед вами и даю слово наперед не оговаривать никого, И еще желаю вам доброго здоровья, счастливой жизни да хорошеньких деток. Не обидьте меня, примите подарок. От всей души!
Она
Фекла подала полотенце жениху, снова поклонилась и направилась к двери, гордо неся красивую голову. Родион хотел пригласить ее за стол, но гостьи и след простыл.
С уходом Густи к мужу Дорофей первое время не находил себе места. Поднимаясь раным-рано, в одном исподнем, босиком, покряхтывая да покашливая, бродил по тихой избе, то и дело заглядывая в горенку, где, бывало, разметав по подушке русые волосы, спала дочь. Пусто стало в горенке: кровать осиротела, навесная полочка, где раньше стопкой лежали книги, была снята со стены, стояла в углу. Герань да ванька-мокрый на окошке и те пожухли, повяли. Дорофей ткнул пальцем в горшки, принес воды в медном луженом ковшике, полил цветы.
Ефросинья почти каждое утро пекла молодым гостинцы — сдобные ватрушки, кулебяки, лепешки-сметанники. Выдержав стряпню на столе под скатеркой, чтобы отмякла, завертывала ее в узелок и, надев старенькое пальтишко, накинув на седую голову полушалок, торопилась по утреннему холодку к Мальгиным.
Зато у Мальгиных стало веселее. Бойкая, проворная невестка внесла в избу Парасковьи живость и радостную суету. Звонкий голос Густи наполнял комнаты:
— Мама, давайте я поставлю чугуны в печь… Мама, а сухари не подгорят?
Сухари запасали для Родиона на зимнюю путину.
— Сама я, Густенька, сделаю. Я ведь еще в силе. Ты бы села лучше за рукоделье. — Парасковья старалась не перегружать невестку заботами.
Любо было Родиону с молодой женой обниматься до зорьки и любо было смотреть, как Густя то хлопочет в избе, то выбегает во двор — задать корм овцам или идет с ведрами к колодцу, сверкая голыми розоватыми икрами. Наденет, не глядя на холод, башмаки на босую ногу — торопится.
Соседки, терзаемые любопытством, заглядывали в избу под разными предлогами: то попросить что-либо, то за советом, а то и просто так, поболтать. Подолгу судачили с Парасковьей, приглядывались к молодухе… Не ленива ли, обходительна ли со свекровью? Не пробежала ли между невесткой и Парасковьей черная кошка?
Уходили удовлетворенные: в семье мир да согласие.
Вечерами Родион провожал Густю на работу в клуб и встречал, когда возвращалась домой. Приятели ухмылялись: Жену караулит!
Однако приближалось время расставания: пора было готовить мешки да сумки с припасами. Густя бледнела, покусывала губы, наблюдая, как Родион собирается в путь, подолгу о чем-то думала, сидя за пяльцами над вышивкой…
Приходила Сонька Хват, садилась на лавку и, широко улыбаясь, так, что на испещренных оспинками щеках обозначались ямочки, спрашивала:
— Каково живется замужем-то, Густя?
Густя отвечала сдержанно:
— Хорошо живу.
— Слава богу! — подражая бабам, говорила Сонька. — С любимым-то жить можно.
И тихонько вздыхала. А сама все время следила пристально из-под рыжеватых ресниц за подружкой: Не похудела ли? Нет. Совсем не изменилась Густя в замужестве. Только в походке, в движениях у нее появилась этакая важность, медлительность, что ли…
Немного выждав и перейдя на шепот, Сонька интересовалась:
— Муж-то обнимает крепко?
— Разве можно об этом спрашивать? Никакой деликатности у тебя, Соня, — отвечала Густя, зардевшись. — Конечно, крепко.
— Так, что косточки хрустят, да?
Густя вскакивала, тормошила и тискала подружку. И они звонко смеялись и возились, как бывало прежде.
От Тишки из Архангельска пришло письмо. Парасковья несколько раз просила Густю перечитывать его. Но сколько ни читали, ничего из того письма не могли выжать, кроме нескольких строк:
Живу хорошо, того и вам желаю. Учусь. В общежитии у нас тоже хорошо. Хорошо и кормят, и обмундирование дали…
— Господи, будто дома плохо кормили! — досадовала Парасковья. — Будто дома без штанов ходил! Ну, слава богу, раз хорошо, так пусть и дальше так будет.
Среди сплошного ненастья выдался сухой погожий денек. Низкое солнце слепило глаза последними вспышками ушедшего за Оленницу лета. Иероним и Никифор, оба в полушубках, в валенках с галошами-клeенками — по-зимнему, сидели на завалинке и щурились на желтый сверкающий круг в холодном, чуть-чуть с голубинкой небе.
— Курить я нонче перестал, — сообщил Иероним, как нечто важное, доставая из кармана жестяную баночку из-под зубного порошка. — Теперь вот нюхаю. Чихать для здоровья пользительно. Легкие прочищает. Не желаешь ли? — подставил он баночку приятелю,
— Не-е-ет! — Никифор помотач головой. Тесемки у шапки крутанулись мышиными хвостиками. — Не желаю. И вообще этим зельем пренебрегаю.
Иероним прищурил выцветший глаз, закладывая в ноздри понюшку.
— Вот, бают, скоро свадьба предвидится… — многозначительно заметил Никифор.
— Это у Никешиных, что ли?
— У Никешиных. Степанко с Мурмана подарков навез тьму! И все для Фроськи, невесты. Никола Тимонин, слава богу, третью дочь выдает. Может, сватами нас с тобой призовут, а? — оживился Рындин.