Понедельник - день тяжелый. Вопросов больше нет (сборник)
Шрифт:
Клавдия Борисовна без всякого предисловия начала:
— У меня нет больше сил. Я вчера сказала ему все. Объяснила, что не хочу? больше с ним жить… С ним обморок. Вызвала «неотложку», а они не едут — знают его. Уговорила. Приехали и накричали на меня: «По пустякам вызываете! Здоров как лошадь! Симулянт. Влейте в него валерьянки на крайний случай… И кормите поменьше, разжирел…» Извините, что я к вам с таким делом. Но мне, кроме вас, не с кем посоветоваться… Дети в лагере, да с ними и не будешь на эту тему…
Мы с ней засиделись. Все
Что я могла ей посоветовать? И можно ли вообще в подобных делах давать советы?
Не могла же я ей рассказать, как сама много лет назад чуть-чуть не разошлась с моим Алешей…
А началось все с пустяка. Накопила я тогда от стипендии триста рублей, по-нынешнему тридцать. Очень мне хотелось купить кофточку белую гипюровую, они только-только в моду входили, и сумочку замшевую. Пришла я в магазин, выбрала покупку — и в кассу, — а денег нет. Или обронила, или кто моей беспечностью воспользовался — неважно, денег нет.
Пришла я домой расстроенная, даже заплаканная. Алеша меня выслушал, хотел что-то сказать, а я все подробности перебираю. Алеша помрачнел, а я ничего не замечаю, все переживаю утрату кофточки и сумочки…
И только на другой день, когда я совсем остыла, Алеша мне сообщил, что он вчера получил от научного руководителя свою диссертацию с очень суровой оценкой.
— Что же ты мне раньше не сказал?
— Я пытался…
Очень мне было стыдно. И долго между нами висела эта несчастная кофточка… Алеша много времени спустя рассказал мне, как ему было обидно — и не то, что я его работой не поинтересовалась, а другое, более серьезное: «Уж не мещанка ли ты? Как же можно так себя взвинтить из-за какой-то кофточки?»
Тогда мы еще только жить начинали, не было у нас ни Тани, ни Мишки. Еще бы один неверный шаг, минутное настроение — и: «Шебалин А. П., прож. Стромынка, общежитие МГУ, возбуж. дело о разводе с гр-кой Нестеровой Л. М. прож. там же».
Мы тогда были молоды, неопытны, и все равно едва ли бы нам помог чужой совет. Нашу семью спасло главное — мы любили друг друга, очень дружили.
— Что же вы, Лидия Михайловна, мне скажете? — спросила меня Клавдия Борисовна.
Что я ей могла сказать?
— Любви нет?
— Нет. Терпение…
— Детям он не нужен?
— Нет.
— Тогда расходитесь…
Она поднимается, и я вижу, что мои слова ей очень были нужны, — у нее просто не хватало решимости.
И в этот момент я вспомнила, что она член парткома комбината, где секретарем Телятников. Я снова приглашаю ее сесть и спрашиваю:
— Вы были, когда партком рассматривал дело Грохотова?
— Как же, была…
— Что вы скажете о Грохотове?
— Я голосовала против его приема.
— Вам не трудно объяснить — почему?
— Сейчас трудно. Помните, у Толстого в «Воскресении» присяжные устали и охотнее примыкали к тому мнению, которое обещало скорее решить дело. Так и я. Устала я накануне. Короче говоря, поторопилась примкнуть к решению…
— Но вы же могли примкнуть и к тем, кто был за прием?
— Совершенно верно. Могла.
— Вы извините меня за прямой вопрос, но почему вы поступили по-другому?
— Откровенно?
— Конечно, лучше откровенно…
— Стыдно сказать. Я не спала
Тогда я ей посоветовала еще более решительно:
— Разводитесь!
Утром позвонил профессор Владимир Сергеевич.
По телефону он всегда шутливо называет меня «хозяюшка».
— Хозяюшка, я не очень вам помешаю, если заеду минут на десять?
— Я вам всегда рада.
— Тогда еду.
В нашем бюро очень хорошие люди. У каждого за плечами огромный житейский опыт. Я знаю, они с удовольствием приходят на бюро, а если почему-либо не могут, обязательно позвонят, извинятся, а на другой день расспросят обо всем, что было. Все они к тому же интересные собеседники. А самое главное, никто не поступит против совести, их принципиальность мне известна и очень помогает мне. Стоит мне «занестись», как говорит председатель исполкома Семой Максимович, как профессор, улыбаясь, посылает записочку генералу, а тот, приписав два-три слова, передает Семену Максимовичу…
В перерыве за чаем они все, как будто незаметно, осторожно «вправят мозги». Особенно это было вначале, теперь я «заношусь» реже. Даже наш любитель задавать одни и те же вопросы, Матвей Николаевич — на редкость душевный и чистый человек. Москвичом он стал после войны, а до этого жил в Ленинграде, там на Пискаревском кладбище лежат его сыновья…
Но к Владимиру Сергеевичу у меня особая привязанность. В его институте проводится работа, имеющая для народного хозяйства колоссальное значение. За ходом работы следят в Центральном Комитете партии и правительстве. Владимира Сергеевича частенько вызывают к заместителю председателя Совета Министров СССР. Другой на его месте от этого постоянного внимания, от сознания своей необходимости зазнался и, во всяком случае, ссылаясь на непосильную загруженность, иногда забывал бы об обязанностях члена бюро райкома. А Владимир Сергеевич никогда не жалуется на занятость, всегда ровен, спокоен, и не было случая, чтобы он без оснований не пришел на бюро. Опаздывать опаздывает, но тут уж ничего не поделать.
Он вошел, как всегда, с улыбкой, заговорщически оглянулся. «Никого нет!» — и поцеловал мне руку. Как-то он сделал это в присутствии работников райкома. Я слегка вспыхнула и укоризненно покачала головой:
— Мы не в театре!
Он засмеялся и ответил, что учтет мое «директивное указание».
— Меня, Лидия Михайловна, с прошлого бюро не оставляет одна мысль…
И я сразу поняла, что Владимир Сергеевич сейчас заговорит о Грохотове. И мне от этой догадки стало весело. Но я не подала вида.
— Какая же, Владимир Сергеевич?
— Помните, мы не приняли в партию парня с комбината, Грохотова?
— Помню.
— По-моему, Лидия Михайловна, мы ошиблись.
— Почему вы так думаете?
Владимир Сергеевич встал с кресла и горячо заговорил:
— Если бы он был карьерист, какой-нибудь проходимец, маменькин сынок… Это же рабочий парень, бывший солдат, сын погибшего па фронте солдата.
Я решила подразнить профессора:
— Все это верно, но не дает никаких оснований для приема в партию. Таких много…