Понять - простить
Шрифт:
— Но если они захотят остаться… служителями III Интернационала, служителями Сатаны?
— Тогда и их, как Ленина, Троцкого, Зиновьева и всю прочую продажную сволочь, сметет русский народ при одном дуновении правды Божией.
Екатерина Петровна опять посмотрела на сына. Да, другой он был, чем ее Николка, другой, чем Федор Михайлович Кусков. Шло с ним в Россию новое поколение. И, точно угадывая мысли матери, Дима подошел и сел подле нее.
— Мама, мы выросли и возмужали в огне и буре. За последние шесть месяцев по поручению одной фирмы я объехал Европу. Я видел студентов Чехословакии, студентов и школьников Югославии, я познакомился с русской молодежью во Франции. Я видел донских кадет в
— Дима! Дай мне поцеловать тебя!
— Мама! Мы совсем другие, чем вы. Мы другие. Чем были ваши деды? Мне кажется, что в нас есть нечто от прадедов наших. Мы подобны толстовским героям,
Николаю и Пете Ростовым, Ваське Денисову, Долохову. Тех породила великая Отечественная война и отблески французской революции, а мы рождены великой Отечественной войной и закалены страшным бунтом черни… И до чего мы сильны! В Константинополе мой товарищ по лицею, ты его должна помнить, Миша Сапожков…
— Сын Варвары Михайловны. Дача в Павловске, сейчас за крепостью?
— Он самый.
— Он жив?
— Да. В Сорбонне учится.
— А мать?
— Скончалась от сыпного тифа. Так вот, Миша Сапожков, худой, щуплый, голодный. Щеки ввалились. Совсем череп на тонкой шее. Голодающий индус. Кричит мне: "Нет еврейского вопроса! Его выдумала наша слабость, наша дряблость. Мы теперь сильны. Мы не боимся их конкуренции. Давайте им, черт возьми, какое угодно равноправие, мы их побьем. На каком угодно экзамене мы будем первые. Пусть едут евреи в Россию. Они заставят нас проснуться и работать. Мы потому и были слабы, что нас все опекали. Долой опеку!.. Справимся!.."
— Ну, это он чересчур хватил.
— Кто знает, мама! Вот я вчера подметил и у тебя, и у папы, и даже у Веры в глазах грусть. Вы будто не верите, что спасение близко.
— Ох, Дима! И хотим верить. Да изверились. Боимся.
— Мама! Молодежь наша тому порукой. При Петре, чтобы поднять Россию, посылали десяток молодых людей учиться за границу. Теперь судьба послала нас десятки тысяч, и мы принесем в расхлябанную, обленившуюся, закисшую в безграмотности Русь и наши знания, и нашу волю, и наш
— С тобою, Дима, и мне становится спокойнее. А с Федором Михайловичем Кусковым ты все-таки познакомься… Ну, не понимай его, не прощай, но поговори с ним. Ему очень тяжело, и к тому же он болен.
IX
Федор Михайлович был болен. Сначала он крепился. По утрам шел работать в мастерскую Зенгер, стоял над столом, заваленным частями коробочек, варил на железной печке клей, строгал и подчищал ящички, но у него скоро начинала кружиться голова. Он бессильно садился на стул и долго сидел, ничего не соображая.
— Вы бы, ваше превосходительство, бросили, — говорил Шпак.
Но Федор Михайлович снова принимался за работу и через силу досиживал до обеденного перерыва. Когда шел домой, брал работу на дом. Но дома не работал. В бессилии лежал на постели в темной душной комнатке. Его навещал Шпак. Рассказывал ему берлинские новости, приносил то булку, то банку мармелада от Декановых.
— Спасибо, — говорил Федор Михайлович. — Только скажите, что не надо. Понимаете… Не надо, ничего мне не надо…
Говорил правду. Желания есть не было.
Как-то в церкви, не той маленькой, уютной домовой, что император Александр III построил для себя, в своем доме на Unter den Linden, — та уже была немецким правительством отнята у законных владельцев и отдана большевикам, — а в другой, простой и неуютной комнате на Nachodstrabe, Шпак в людской толпе произнес имя Кускова. К нему близко подошла высокая женщина, просто и скромно, но хорошо одетая, в соломенной черной шляпке, закрывавшей ее волосы и надвинутой на низкий лоб у нее были большие, желто-карие красивые глаза на круглом, русском, румяном лице. Крупные неровные зубы сверкали из-под полных губ. Она была вся — русская. Где бы, кто ее ни увидел, никто не принял бы ее за иностранку, — столько в ней было той мягкой грации в движениях, глубокой доброты в глазах и певучей плавности речи, какими обладают только русские женщины.
— Вы сказали, Кусков? — сказала она, ласково глядя на Шпака. — Какой Кусков?
— Генерал, Федор Михайлович, — отвечал Шпак.
— Большевик? — нараспев сказала женщина.
— Да, он служил в Красной армии, но я его знал уже поручиком Северо-Западной, где и сам имел честь служить.
— Он здесь?
— Да.
— А вы про сыновей его ничего не слыхали?
— Нет. Ничего. И он ничего про них, вот уже пятый
год, не знает.
— Старший, Святослав, застрелился в Париже из-за Муратова.
Она хотела уже отойти от Шпака, но Шпак сказал:
— Он теперь в нищете лежит… Больной… Умирает. Она остановилась.
— Где он живет?
— В Halensee.
— Вы знаете его адрес?
— Да.
— Скажите мне. Я сейчас к нему поеду. Я знала его второго сына, Игруньку… Я постараюсь ему помочь… Чем могу, конечно… У меня у самой ничего нет.
— Святая душа, — сказал дожидавшийся ее почтенный господин в усах и седой бородке клинышком. — Где услышит, сейчас спешит на помощь.
— Маремьяна-странница, обо всех печальница- вы так говорили? — обернулась она к старику.
— Нет, позвольте, я так про вас не говорил.
— Мне казалось, что вы говорили… Так едемте.
— Простите, — сказал Шпак, — но я совершенно не знаю, кто вы такая.
— Я… Ах, да… В нынешнее время надо знать. Я сестра Серебренникова, София Ивановна… Вот и все. Не верите? Спросите кого хотите. Батюшку, отца архимандрита Тихона, спросите. Он вам скажет, кто я.
— Не беспокойтесь, ротмистр, — сказал старик. — Ваш Кусков святую душу обрел. Если он болен, можете считать его здоровым. Наша София Ивановна мертвых воскрешает, больных исцеляет.