Пора ехать в Сараево
Шрифт:
— Я не вполне уяснил, в чем смысл тоста, прошу меня великодушно простить, мсье Вольф. — Тост простой. — Он поднял бокал с густо–красным напитком и прищурился так, будто был способен видеть сквозь такие препятствия.
— Выпьем, мсье путешественник, за то, чтобы никого из нас, ни одного русского хама и на пушечный выстрел не подпускать к Европе.
— Охотно, тем более что я лично делом могу ответить на ваше мудрое предложение. Через неделю, самое большее — две имею отбыть в родные пенаты. И собираюсь впредь пребывать там безвыездно. И я с наслаждением выпил.
Вольф только отхлебнул, изувеченная ноздря
— Но признайте, только честны будьте до конца, что Россия — непригодное место для житья. Пустейшее и грязнейшее. Моды — дичь! Дороги — канавы! Народишко — или раб, или бандит!
— С огромнейшим сожалением покидал я Париж, эту столицу просвещенного мира.
Соотечественник шумно втянул воздух, чтоб подпитать мыслительный пожар в своей голове.
— Откуда вы родом, господин Пригожий?
— Из Костромы.
— Подлейший город!
— Часть России, — равнодушно пожал я плечами и придвинул к себе блюдо с дунайскими креветками. Вольф вытащил салфетку из выреза жилета, несколько секунд мял ее, будто стараясь выдавить хоть немного яда для нового вопроса. Чтобы дать себе краткую передышку, я поднял бокал и предложил осушить его за родителей. Безобиднейший из предметов. Но с собеседником сделалось что–то страшное.
— Вы что, знакомы с моим родителем?
— Не имел ни чести, ни удовольствия.
— Так зачем его упомянули?
— Принято и приятно выпить за отцов наших.
— А откуда вы знаете, что он у меня вообще есть?
— Ежели он окончил дни свои, приношу вам глубочайшее соболезнование. Вольф задумчиво прокашлялся.
— Вы, может быть, считаете моего родителя бездарным писателем?
— Ни в коем случае.
— Вы считаете, что у него безыдеоматический язык, что он пишет как бы на эсперанто?
— Нет, нет, нет!
— Тогда выпьем. Что вы можете обо мне знать? Ничего! Когда–нибудь узнаете. Если доживете.
— Прошу прощения, мсье Вольф, мы будем пить за здравие или все ж таки за упокой?
— Мой отец жив. Но Бог с ним.
— Бог, — безропотно согласился я.
— А кто ваш родитель?
— Увы, — я развел вилкой и ножом, — костромич.
— А по профессии?
— Архитектор.
— Вы небось считаете, что архитектура — это застывшая музыка и прочее?
— Нет, что вы, я ничего в архитектуре не понимаю и не считаю ее каким–то особенным занятием.
— Так зачем ваш отец ею занялся?
— Вообще–то он хотел по бочарной части… просто так получилось.
— Не хотите ли вы сказать…
Я блестяще справлялся со своей ролью, демонстрируемая мною изобретательность и изворотливость поражали меня самого. В течение получаса, в течение полутора часов я оставался неуязвим, я начал уже находить своеобразную приятность в моем состоянии, когда вдруг (абсолютно вдруг) обнаружил господина Вольфа схваченным обеими моими руками за горло, а в душе страшное, испепеляющее желание задушить его немедленно и окончательно. Наше немое (я даже хрипов не выпускал из его горла) объятие длилось достаточно долго для того, чтобы глаза соотечественника вылезли из орбит, кровь налила голову, а мы успели почти бесшумно переместиться из центра трактира к оркестровому возвышению. Вокруг нас собралась толпа причитающих слуг. Дунайские креветки щедро устилали наш путь. Я что–то кричал.
Наконец тренированный оскорбитель, собравшись со всеми своими силами, одним отчаянным движением высвободился из смертельного ошейника и отшвырнул меня на несколько шагов. Сам он слепо рухнул в кресло, угодливо забежавшее ему за спину, а меня схватили за предплечья несколько десятков пальцев. Лицо Вольфа было зверски искажено, колонии разноцветных пятен путешествовали по нему, усы были размазаны по щекам, рваная ноздря храпела, как атакующий эскадрон.
Я был убежден, что вложенных в его удушение усилий было более чем достаточно, чтобы прервать его земное существование, однако же негодяй был жив. И выглядел довольным.
— Дуэль завтра на рассвете, в парке за Стардвором. Не помню, кто это сказал. Я или он. Выйдя из трактира (все еще в сильнейшем возбуждении), я обнаружил, что уже решительно темнеет, — сколько же часов ушло на выслушивание оскорблений из усатой пасти этого сумасшедшего? Небось меня уже ждут. Я отправился по известному адресу. Полностью нелепость и даже опасность своего положения я осознал, лишь поднявшись на крыльцо щедро иллюминированного дворца. И остановился перед лицом сильного сомнения. Стоит ли погружаться еще глубже в этот столь странно ведущий себя мир? Но лакеи уже начали мне кланяться как окончательно прибывшему, а впереди прозвучало торжественное объявление: «Мсье Пригожий!» Я вошел, оглядываясь. Танцевальная зала поразила бы воображение поустойчивее моего. Белые колонны по всему периметру. В паркетном озере отражались тысячи свечей. Гудели голоса, постанывал под потолком на особой площадке оркестр, возглавляемый невероятно кудлатым и очень талантливым на вид капельмейстером. За распахнутыми в разных направлениях дверьми виднелись фруктовые, кондитерские и винные пирамиды — буфеты, буфеты и еще раз буфеты. Хозяйка пока отсутствовала, поэтому, никому не представленный, я решил скрыться где–нибудь в укромном месте. Например, с бокалом медленно выдыхающегося шампанского.
Обмакивая губы в колючий напиток, я тихо глядел по сторонам, рассчитывая встретиться глазами с хозяйкой. Не знаю, зачем мне это было нужно, что я мог ей сказать? Что попал в историю, из которой рискую не выйти живым? Что не хочу заканчивать свою жизнь на задворках старого сарая, именуемого Стардвором? Я мог бы ей сказать, что хочу домой к матушке и отцу. Что долг чести не смеет требовать всю мою молодую жизнь в уплату. Как назвать поведение этого психопата? Мне неинтересно, благороден ли он и даже прав ли! Я хочу понять, почему матушка–старушка должна рыдать над хладным трупом юного сына оттого лишь, что на какого–то маловразумительного, надуманного типа нашло желание бретировать!
Дуэль сия бессмысленна. И честь не задета, ибо я даже не помню, острием какой именно колкости он попал в нее. Стало быть… Стало быть, я имею полное право удалиться. Не только из иллюминированного этого хаоса, но и из города. Дорожные мои бумаги выправлены до самого Петербурга. Матушка, батюшка, Отечество! Очи мои увлажнились. Я оглянулся — куда бы поставить ненужный стакан, и тут увидел перед собою незнакомое, но, кажется, живо во мне заинтересованное лицо. Это был среднего роста крепыш в длиннополом фраке с атласными лацканами и в белой манишке. Квадратный прыщавый лоб, широко, по–коровьи посаженные глаза. Большая капля пота в кожаной складке на переносице.