Пора ехать в Сараево
Шрифт:
Усы действительно были пшеничного цвета и весьма изрядной длины.
— Впрочем, о свойствах местных полицейских я вам, кажется, уже сплетничал. Рядом с ним господин с бородкой, Виль Паску, газетная змея, пригретая на груди княжества. Знаменит афоризмом: «Хорош только мертвый журналист».
— Такой афоризм больше подошел бы начальнику полиции, — заметил Штабе.
— Не–ет, тут имеется в виду, что если журналиста убили, значит, он был неподкупен. Всем известна беспримерная продажность этого литератора, и в афоризме сам он ернически и цинически
— А это…
— А это я, — иронически сказала крупная, строго, даже строжайше одетая пятидесятилетняя примерно тетка, появившись из–за колонны.
— Мадмуазель Дижон, — в один голос сказали капитан и журналист, кланяясь с чуть чрезмерной почтительностью, — конфидентка хозяйки этого очаровательного праздника.
— А вы, стало быть, тот самый молодой человек?
— Тот самый, тот самый, — заверили ее. Большие, черные, чуть навыкате глазищи, про такие всегда думаешь, что где–то их видел. Иван Андреевич поклонился. Распрямившись, увидел только спину лилового жакета и жесткий узел на затылке.
— Кто эта женщина?
— Как вы, наверное, слышали, это не женщина, — хихикнул журналист, — но весьма влиятельна, и даже с загадкой. Мало о ней известно, но желательно поддерживать хорошие отношения.
Был я в этот вечер представлен еще десяти, а может быть, пятнадцати господам. Туркам, болгарам, хорватам — черты их и моем сознании перемешались. Одно многоголовое дипломатическое животное во фраке и бабочке. Ядовитая любезность во вставных челюстях. Во мне же разгоралось желание бежать. Как можно скорее, как можно дальше. Пусть Кострома, пусть тюрьма, все равно. Грядущее утро рисовалось мне тем мрачнее, чем безумнее и невразумительнее была ночь перед ним. Доведенный до состояния крайнего, я задал капитану Штабсу, воспользовавшись краткой отлучкой ядовитого писаки, жалобный вопрос:
— Вы явно, капитан (он поднял бровь), то есть я хочу сказать, вы явно занятой человек, капитан, — что заставляет вас уделять столько времени и сил мне, личности совершенно не замечательной с точки зрения интересов любого государства? Даже здешнего? Он, против опасений, не увильнул от ответа по дипломатической кривой, он сделался серьезен и даже внутренне осунулся. Сказал странное:
— Я должен смыть пятно, лежащее на репутации рода
Штабсов.
Мне показалось, ответь он менее просто, я бы понял
больше.
— Когда б я был Наполеоном, подумал бы, что вы намерены меня зарезать.
— Нет, что вы, — тяжеловесно усмехнулся он, — я успел проникнуться к вам симпатией. Тут пришла моя очередь усмехаться, причем недоверчиво. Штабе обиделся.
— Не верите? А я вам докажу. Вы ведь сегодня стреляетесь?
— Спасибо за напоминание.
— У вас нет друзей в этом городе.
Я подумал о докторе Сволочеке и сказал:
— Нет.
— Тогда я стану вашим секундантом. Можете на меня положиться.
— Не надо, не надо становиться моим секундантом!
— Мы теперь друзья, а друзья должны чем–то жертвовать друг для друга.
Я попытался осторожно исчезнуть. Сделал шаг назад, но уперся в подлетевшего Ворона.
— Теперь выпьем шампанского, — закричал он.
— Я не хочу, у меня уже мозг от него пузырится.
— Это настоящий Дюдеван, триста франков бутылка. В Стардворе вам такого не подадут.
— А я и не рассчитываю там быть.
— У руситов есть поговорка: от дворца и от ямы Дво–рецкой (наименование самой известной тюрьмы) не зарекайся. То есть может кого угодно судьба вознести, а может и к подножию жизни бросить.
— Не хочу шампанского, — тупо настаивал я на своем.
— Ну, тогда без него, пойдемте, она уже ждет.
— Кто?!
И тут я увидел, кто. Ее светлость стояла у противоположной стены, опираясь слишком гибкими пальцами о золоченую консоль и купая подбородок в веере. И поощрительно улыбаясь. У меня от этой приязни обледенел желудок. Но офицерская воля уже влекла меня. Положение мое было вполне безнадежным. Я еще ловил возмущенно распахнутым ртом последние глотки свободы, а ревнитель родовой чести уже рекомендовал меня Ее светлости.
Кажется, я что–то отвечал, с перепугу — по–русски. Родная моя речь странно подействовала на высокопоставленную немку.
— Тебя удостаивают танца, — прошептал мне на ухо прусский ус.
Я еще не успел испугаться, а рука княгини уже закогтила мое плечо. Оркестр швырнул нам под ноги что–то неотвратимо танцевальное. Смычки стаями рушились на струны.
Меня учили танцевать, но меня не учили танцевать с царствующими особами. К тому же мне следовало помнить о скрытом дефекте ее походки. Или все же это дефект моего зрения?
Три–четыре пары закружились вслед за нами. Я был им благодарен.
— Вы русский? — спросила княгиня.
— Да, Ваше высочество.
Она улыбнулась и закатила задумчиво глаза. То ли в
восторге от сделанного открытия, то ли в попытке что–то
вспомнить. Вспомнила и поинтересовалась с искренним участием:
— Пшепрашем вшистко?
Звук неродной, но родственной речи смутил меня. Я
знал, что должен понять, о чем меня спрашивают, но не
понимал.
— Тепло? Студено? Наистудено?
Она продолжала меня ласково пытать, а я вспыхнул от
стыда, словно вопрос касался моего белья или стула.
— Заедно? На здрав?
Тут уж нельзя было отделаться одними красными пятнами на физиономии, я собрал в кулак все свои умственные силы, и пожалуй что зря. Потому что мой ответ получился никак не иначе как вот таким:
— Вшистко, студено, на здрав.
Ее высочество чуть не подвернула свою таинственную походку, приходя в тихий экстаз; так бывает, когда внезапно встречаешь в толпе врагов родственную душу. Вальс меж тем великодушно заканчивался. Я в три вращения препроводил Розамунду к консоли, у которой отнял ее пару минут назад, и начал откланиваться.