Порою блажь великая
Шрифт:
Генри подался вперед, чтоб сплюнуть в реку давно зажеванный табак.
— Прилив продержится еще с час. Значит, такими темпами, как сейчас водичка прибывает, поднимется она еще фута на два. На крайняк — три. А потом на убыль пойдет. Тем более что и дождь шлепать перестал.
— Точно, — согласился Хэнк. — Мне тоже так сдается. — Поглядев на клетку, он прикинул, что реке придется восстать на добрых пятнадцать футов, чтоб хотя бы до свай добраться — но к тому моменту уже и дом, и сарай, и, наверно, весь город Ваконда окажутся смыты с лица земли. — Так что пойду-ка я дальше подушку мять. А с рекой ты и сам совладаешь, — бросил Хэнк через плечо.
Генри смотрел сыну вслед. Луна наконец пробилась, и шагающий по мосткам мальчик в своей бесформенной накидке, сияющей серебристо-контрастно в черной кайме ночи, казался отцу таким же таинственным, как и облака на небе, столь похожие на сына сейчас.
— Мелкий засранец! — Генри выудил из кармана штанов новую плитку табаку, отправил ее в рот и вновь взялся за молоток.
К тому времени, как Хэнк улегся в постель, дождь прекратился совершенно, и в прорехах облаков показались
Проснувшись поутру, он выглянул в окошко и увидел, что лодки в сохранности, и река — не выше обычного. Наспех позавтракав, подхватил заготовленную коробку и поспешил к клетке. Сначала забежал в сарай за мешковиной, чтоб выложить дно коробки. Утро было прохладным. Легкий морозец звенел в самом воздухе, и коровье дыхание клубилось парным молоком. Хэнк, распугав мышей, выдернул пару мешков из стопки в кладовой и выбежал через заднюю дверь. Свежесть распирала легкие, пьянила. Он обогнул угол — и остолбенел: берег! (И когда я уж совсем заклевал носом, грезя о котятах, Флойд и старик Сайверсон, хозяин маленькой лесопилки в Миртвилле, вдруг не на шутку схлестнулись из-за чего-то; они так вопили и махали граблями, что прямо-таки выдернули меня из сна.) …Весь участок берега, где стояла клетка, сгинул. А вместо него — новый берег, чистый, аж сияющий своей кромкой, будто ночью кто-то вырезал из земли ломоть гигантской бритвой, заточенной об луну. («Сайверсон, — орет Ивенрайт, — да не будь ты дундуком! Я дело говорю!» А Сайверсон ему в ответ: «Брехня. Какое там дело!» «Дело! Я говорю дело!» «Брехня. Ты к тому гнешь, чтоб мне сейчас подмахнуть эту бумаженцию — да и убираться из бизнеса. Вот что ты мне тут вешаешь!») А под этой заново откромсанной кручей, среди дерна и вывороченных древесных корней, из тугой речной воды торчит угол клетки. И в этом углу, за сеткой, плавает то, что было внутри — резиновые мячики, потрепанный плюшевый мишка, ивовая корзинка, мокрая солома и три съежившихся котячьих тельца. («Сколько она себе хочет? — орет Сайверсон. — Сколько ей надо, этой твоей профсоюзине, про которую ты нам тут талдычишь?» «Блин, Сайв! Она только просит, чтоб все по-честному…» «По-честному? Да наварить она на нас хочет, поживиться — вот что!») Они кажутся такими маленькими, когда мех слипся от воды, такими крохотными, мокрыми и уродливыми. («Хорошо, хорошо! — ревет Флойд, повышая тон. — Но ей нужна всего-то честная пожива!»)
Плакать ему не хочется — он не позволял себе слез уже многие годы. И чтобы унять это забытое, саднящее чувство, что вздымается по гортани к носу, он велит себе представить с абсолютной точностью, как все могло быть. Клетка раскачивается, опрокидывается, бухается в воду вместе с куском земли, трех котят вытряхивает из теплой постельки, захлестывает ледяной, беспощадной смертью, они в ловушке, они не могут выбраться на поверхность. Он зримо, с мучительной дотошностью воображает каждую деталь, прокручивает в голове всю сцену снова и снова, пока она не тонет, не глохнет в сознании, пока оклик из дома не кладет конец его пытке… (Все тогда смеялись над оговоркой Флойда — даже сам старина Флойд. И потом многие подкалывали его: «На нас, значит, честно поживиться хотят?» А я тогда и внимания особого не обратил, весь в думах про своих утопших котят да утопший новехонький Джонсон. Я вроде как и услышал-то кое-чего другое.) Покуда боль, и вина, и тяжесть утраты не вытесняются чем-то иным, чем-то б'oльшим…
Побросав мешки и коробку, я вернулся в дом, чтобы получить бутерброды на вынос и костлявый ободрительный клевок в щечку от мамаши, каким она напутствовала меня в школу каждое утро. Вышел на причал, где папаша Генри готовил моторку, чтоб переправить нас с Джо Беном к поджидавшему на той стороне автобусу. Я держался спокойно, надеясь, что никто не заметит отсутствия коробки с рысятами, (…сменилось навсегда чем-то куда посильнее вины или утраты.) А они и не замечали, потому что движок не заводился — так было холодно — и Генри, через десять минут дерганья, пинания, рвания и метания, содрал кожу с костяшек и стал не в состоянии подмечать что-либо вообще. Все мы пересели из «гребаной моторки» в гребную лодку, и я уж думал, что пронесло, но глазастый Джо Бен вдруг вскрикнул и ткнул пальцем в берег: «Клетка! Хэнк, клетка с кошками!»
Я промолчал. Старик опустил весла, поглядел сам, затем повернулся ко мне. Я наклонился, будто был всецело поглощен затягиванием шнурка или что-то вроде того. Но довольно быстро я понял, что они от меня не отвяжутся, пока я хоть чего-то не скажу. Поэтому я пожал плечами и заявил, спокойно и буднично:
— Фигня вышла — что тут скажешь? Дерьмовое дело — вот и все.
— Точно, — сказал старик. — Это как когда футбольный мяч лопнет…
— Точно, — подтвердил Джо Бен.
— Бывают в жизни огорченья, — заметил я.
— Куда ж без этого? — согласились они.
— Но… я скажу вам, я вам скажу, что… — Я чувствовал, как улетучивается этот холодный, «как будто так и надо» тон — и не мог его удержать. — Если я еще когда-нибудь… когда-нибудь, пофиг, когда… поймаю еще таких рысят… о господи, Генри, эта сраная река… я… я… обещаю… клянусь…
И, не в силах продолжать, я принялся молотить по лодке кулаками, пока старик не остановил меня, до боли стиснув запястья.
Потом все дело замялось, утряслось и забылось. Никто из домашних об этом не вспоминал. В школе пацаны какое-то время еще спрашивали — и где, мол, те киски, про которых я так распинался, и почему рысяток в школу не несу?.. Но я просто «нахренил» их, словесно, а непонятливых — «накернил» телесно, и все вопросы отпали. Я тоже забыл эту историю. Во всяком случае, из той памяти, которая кричит о себе в голос — высквозило. Но прошли годы — и я сам себе дивился: с чего вдруг накатывают на меня порой такие странные и неодолимые порывы слинять пораньше с тренировки, а то и со свиданки. Меня это в самом деле озадачивало. Людям — тренеру Льюллину, или поддатым корешкам, или очередной пассии-лобызасии — я обычно объяснял, что если замешкаюсь, то река поднимется и через нее уже не переправишься. «Обещают повышение уровня, — говорил я. — Ну как она возбухнет — все лодки посрывает, и буду я, как дурак, торчать перед этой Матерью Вод без своего верного каноэ!» Дружкам и тренерам я говорил, что надо спешить домой, иначе «Ваконда вздыбится стеной между мной и тарелкой с ужином». А подружкам, уж готовым растаять, я говорил: «Прости, детка, вынужден тебя покинуть, а то лодка может сгинуть в пучине безвозвратно». Но себе, самому себе, я говорил так: «Стэмпер, у тебя с ней счеты, с этой рекой. Это факт. Девчонкам из Ридпорта можно вешать на уши какую угодно лапшу, но если поставить вопрос ребром, то вся эта лапша — полная лажа, а дело в том, что у тебя просто свои счеты с этой гадюкой-рекой».
Вроде как мы с рекой заключили маленькое пари, состязание в ненависти друг к другу, и я даже не понимал, с чего бы. «Сдается мне, сладенькая, — говорил я какой-нибудь куколке, с которой мы субботним вечером парковались где-нибудь в укромном местечке, чтоб повоевать с ее застежками и задышать все стекла батиного пикапа, — сдается мне, если я прямо сейчас не уйду, то зябнуть мне всю ночь на переправе. Глянь: льет, что с-под твоей коровы!»
Да, ей-то можно скормить что угодно, но для себя знай: ты просто должен — и причины я тогда не разумел, — должен добраться до дома, напялить макинтош, спасжилет, взять молоток, гвозди и крепить подпорки, как полный идиот. Даже если пришлось отказаться от верного перепихона — лишь затем, чтоб полчасика померзнуть на этой долбаной дамбе!
Я так и не понимал причины до того самого дня, до профсоюзного собрания в Ваконде, где я сидел и вспоминал, как потерял рысят, глядел из окна на то место, где затонула моя лодка, и вполуха слушал, как Флойд Ивенрайт говорит старику Сайверсону: «Ей нужна всего-то честная пожива!»
Итак, друзья-соседушки, насколько я вообще могу растолковать эту штуку — вот почему речка эта мне не подружка ни разу. Может, казаркам да лососкам она люба-дорога. Оченно даже возможно, что и старуха Прингл со своим Клубом Первопроходцев Ваконды души в этой речке не чают. У них-то издавна повелось собираться в порту каждое Четвертое июля и отмечать то, как сто лет назад какой-то бомж в мокасинах впервые прогреб по этой реке на своей долбленке. Первопроходческий Тракт — так ее звали… Черт, как знать, может, тогда она и была главной артерией и все такое, как нынче железка, по которой мы лес возим, но, так или иначе, мне лично она подругой никогда не будет! Не только из-за этой истории с рысятами — я могу рассказать вам сотню историй и привести сотню причин того, почему я с этой рекой дерусь. О, причины отличные; потому что времени подумать у меня — до хрена и больше. А что еще делать, как не думать, когда целыми днями шляешься по лесозаготовкам, — спидометр на ногах знай себе крутится, а голове и заняться нечем, кроме как думать. Или, скажем, когда сидишь в засаде на охоте, в манок посвистываешь, а дичь нейдет. Или корову доишь, когда Вив животом мается. Времени — масса, и я массу вещей уяснил этак про себя: знаю, к примеру, что эта река вообще может быть всем чем угодно. Но так думать — это как бы мяч упускать; если видеть в ней больше, чем есть, это как бы ее недооценивать. Просто увидеть ее, как есть, — уже великое дело. Прочувствовать, какая она к тебе холодная, неласковая, увидеть ее половодье, почуять запах, когда эта сука катится обратно от города Ваконды и тащит с собой весь хлам и дерьмо, и дохлые рыбы отравляют ветер своей вонью, — уже великое дело. И чтоб получше ее разглядеть — смотреть нужно не «за», не «под», не «вокруг», а четко на нее, в упор и прямо.
И помнить: ей нужна всего-то честная пожива.
Поэтому, не растекаясь по древу, а зря в корень, я просек суть: река зарится на вещи, которые я считал по праву своими. Кое-что уже отхапала — и без устали трудится, чтоб заграбастать больше. А поскольку меня тут хорошо знают за одного из Десятки Крутейших Парней по эту сторону Гряды, я намерен приложить все силы, чтоб этой сволочи помешать.
И по моему честному убеждению, помешать — это значит, всегда оно самое и значит — нападать на нее везде и всюду, бить ее, пинать, топтать, рвать в клочья, ну или на худой конец — костерить ее на чем свет стоит. Не жалея сил, не щадя себя. Логично, не правда ли? Проще простого. Хочешь Победить — Выкладывайся На Всю Катушку. Вот, вот слова, достойные того, чтоб прописать их большими жирными буквами и повесить табличку у себя над кроватью. И жить по этому правилу. Это как одна из Десяти Заповедей успеха. «Хочешь Победить — Выкладывайся На Всю Катушку». Крепко и твердо, как скала. Не правило, а надежный, верный такой причал в жизни.