Порою блажь великая
Шрифт:
— Я так и думал. — И идет в дом.
— Ли, мальчик мой! — говорю я, транспортируя его в дом на закорках. — Скрытень-Сзадень — это самая поганая тварь из всех, какие только подстерегают дровосека в лесах. Самая поганая. Он невелик ростом, даже карлик, но шустрый, ужасно шустрый, что твоя ртуть. И он всегда держится у тебя за спиной, поэтому как проворно ни вертись — он все равно успеет ушмыгнуть с глаз долой. Правда, его можно услышать, когда на болотах тишь, ни ветерка. А бывает — и ухватишь его на миг, уголком глаза. С тобой такое случалось, когда ты один в лесу — и будто тень какая сбоку мелькнет, а обернешься — опа, ничего?
Он кивает, глаза — что блюдца.
— Вот так Скрытень-Сзадень
Ли переводит взгляд с меня на батю, углубившегося в газету. Наполовину верит, на другую сомневается. Обдумывает услышанное. Потом спрашивает:
— Ладно, но если он все время за спиной — почем тебе знать, что он там?
Я присаживаюсь, беру его за плечи, привлекаю к себе. Так близко, что шепчу на ушко:
— Есть у Скрытней-Сзадней такое свойство: они не отражаются в зеркале. Точь-в-точь как вампиры, усекаешь? Поэтому, когда сегодня я почуял за спиной какой-то шорох, я слазил в карман, достал компас… вот он, видишь, у него стекло — что зеркало? поднял его над плечом и… посмотрел. И, поверишь, Ли? В зеркале… В зеркале — ПУСТО! НИКОГО!
Он стоит с широко распахнутым ртом, а я знаю, что теперь он — весь мой, и можно было б сколько угодно ему заливать, кабы батя вдруг не разразился фырканьем и хихиканьем, да таким заразительным, что и я не мог держать серьезную мину. И все происходит как всегда, когда он понимает, что его провели.
— Хэнк! — орет младенец. — Ах ты… — И вихрем уносится в объятия своей мамаши, которая давит нас укоризненным взглядом и уводит малыша подальше от таких лживых мерзавцев, как мы.
Поэтому при встрече на речке, когда я увидел, как его проняло моими шуточками, в глубине души я готов был к тому, что он завопит «Ах ты, Хэнк!» и помчится прочь. Но многое изменилось. Каким бы наивным-нервным-настороженным он ни смотрелся, я понимаю, что ему уже не шесть лет. Однако под этими тонкими чертами я по-прежнему могу различить мордашку Ли, малыша Ли, которого я носил на закорках с пристани: сидит, прикидывает, сколько ему еще глотать лапшу, которую вешает на уши его чокнутый сводный братец. Но многое, многое изменилось. С одной стороны, он выпускник колледжа — первый из нашей безграмотной семейки, — и наука пошла на пользу его проницательности.
С другой стороны, ему больше не к кому устремиться вихрем и уткнуться в живот.
И глядя на него там, в лодке, я увидел в его глазах нечто такое, по чему уразумел: не потерпит он больше моих дурацких баек. Теперь он сам имел такой вид, будто почуял Скрытня-Сзадня за спиной, будто земля ходуном ходит у него под ногами, и то, что я сказал, устойчивости грунту уж никак не добавляет. Поэтому я пообещал задать сам себе хорошую мысленную взбучку, когда останусь один, а пока что постарался разрядить обстановку, расспрашивая его про учебу. Он мигом подхватился рассказывать про лекции, про семинары, про то, как давит ректорат, — и журчал в этом духе ручьем всю дорогу до причала, а лодка на холостых тащилась, как зимний вечер. И все это время он то зимородков над водой высматривал своим зорким глазом, то облака на небе считал, то всплески рыбин — только б на меня не смотреть. Он не желал смотреть на меня. Не желал встречаться со мной глазами. Потому и я избегал на него смотреть, разве что искоса, мельком.
Он порядком вырос — как никто из нас и представить не мог. В нем было никак не меньше шести футов, на дюйм-другой выше моего, да и весил он фунтов на двадцать больше, при всей своей худобе. Плечи, локти, колени остро выпирают под белой рубашкой и свободными брюками. Волосы острижены по уши. Очки такие здоровые, что того гляди — шею сломают. На коленях — клетчатый пиджак. Карман оттопырен — готов поспорить, там трубка. А в кармане рубашки — шариковая ручка. На ногах — грязные кеды и несвежие казенно-черные носки. И видок такой, будто к смерти на блины сходил. Начать с того, что лицо обгорело, словно он под кварцевой лампой уснул. Под глазами — здоровенные чернильно-синюшные круги. А там, где когда-то была сплошная серьезность в пухлых губах, теперь горькая и капризная такая усмешечка, вроде той, что и у матери его была. Только в его версии она куда резче и горше, будто показывает, что знает он на порядок больше мамаши. Но вроде как даже горюет от своей такой умудренности. И когда он говорит, эта горчинка словно мерцает, на миг вспыхивает в его улыбке. И от нее он смотрится печальней некуда, это сродни ухмылке по ту сторону карточного стола, когда ты своим флэшем прибиваешь чужой тузовый стрит, уже в который раз за вечер, и внутренний голос подсказывает партнеру, что так оно и будет до утра. Так ухмыляется Мозгляк Стоукс, когда, откашлявшись, разглядывает свой платок и убеждается, что дела его плохи, как и ожидалось… Он ухмыляется, потому что… — да, сейчас объясню. Значит, Мозгляк Стоукс — давний приятель Генри, и он вывел, что лучший способ скоротать время — постепенно умирать. И когда Джо Бен — а он противник всякой степенности и постепенности, он всегда на полных парах, — встречается с Мозгляком в «Коряге», когда, скажем, Мозгляк играет с батей в домино, на юбилейные баксы, что Мозгляк завел у себя в лавке к столетию Орегона, — и вот, значит, они начинают ворошить прошлое, вздыхать-охать, а Джо налетает, тискает лапку Мозгляка и говорит ему, каким бодрячком он был… когда-то.
— Мистер Стоукс, что-то вы совсем поплохели.
— Я знаю, Джо, знаю.
— Доктору показывались? То есть, конечно, да. Но знаете что — приходите в эту субботу к вечерней службе. Может, брат Уокер вам чем полезен будет? Я видел, как он выхаживал людей, которые одной ногой в могиле были, да и другая туда же соскользнуть норовила.
Мозгляк качает головой:
— Даже не знаю, Джо. Боюсь, у меня все слишком запущено.
Джо Бен тянет руку, берет старую мумию за подбородок, наклоняет болезную голову так-сяк, пристальным взглядом осматривает морщинистые кратеры, где утонули глаза.
— Может быть, может быть. Дело зашло слишком далеко — тут и святые силы не помогут.
И Мозгляк с утроенной гордостью пышет своими недугами.
И в этом он весь, Джо Бен, — возможно, самый общительный и милый парень на свете. То есть он не сразу сделался самым общительным: в детстве-то он таким не был. Мальцами мы с ним дружили не меньше, чем потом, но тогда он не слишком еще умел с людьми ладить. Бывало, и слова за всю неделю не вымолвит. Это потому как он страшился брякнуть что-нибудь такое, что подцепил от своего папаши. Он был так похож на Бена Стэмпера, что до смерти боялся вырасти «весь в отца». Но как мне рассказывали, он с самого рождения был весь в папашу — те же волосы, черные как смоль, то же пригожее лицо, — и с каждым годом все больше походил. В старших классах он частенько вставал у зеркала в раздевалке, кривил рот по-всякому, корчил рожи, пытался зафиксировать физиономию в таком виде — да только не помогало это. Девчонки уже тогда к нему так и льнули, проходу не давали — точно так же, как и у дяди Бена с дамами было. И чем красивей становился Джо, тем больше страдал. В последнее лето перед выпускным классом Джо было совсем уж смирился со своей долей, решил не перечить судьбе — даже обзавелся таким же «смазливым» «меркьюри», что был у его папаши, весь блестящий, шикарный, с зебровыми чехлами, — и почти тотчас угораздило его на пикнике в национальном парке поругаться с самой невзрачной девчушкой из всей школы, и та порезала его красивое лицо перочинным ножиком. Он мало рассказывал о причинах той ссоры, но определенно изменился. Он просек, что при новой его физии можно открыться и стать самим собой.
— Хэнк, слушай, затянись это дело еще на годик — и я бы пропал!
Когда Джо говорил мне это, его батя как раз сгинул в горах — и никто его больше не видел; Джо заявлял, что еле избежал той же участи.
— Может, и так. Но мне хотелось бы знать, Джоби, что у тебя тогда вышло в парке с этой пигалицей?
— Да разве она не прелесть? Я собираюсь жениться на этой девчонке, Хэнк. И я не я буду, если не женюсь. Вот только швы снимут — и в церковь. О да, что ни делается — все к лучшему!