Портрет художника в щенячестве
Шрифт:
Целый час я мокнул в толпе. Разглядывал очередь возле «Эмпайра», кадры из «Ночей Парижа», думал про длинные ноги хористок, которых видел на днях гулявших под ручку по зимнему блеску, про их невероятные лица. Губы были как багровые шрамы, я их берег для так и не начатой первой страницы «Жестоких дев», волосы — как вороново крыло, как серебро; макияж и духи отдавали шоколадно-душным востоком, и глаза были — как озера. Лола де Кенуэй, Бэбз Курси, Района Дэй останутся со мной навсегда. Пока я не умру легкой смертью от истощающего недуга, сказав отрепетированное последнее слово, они всегда будут брести
Задний зал «Трех ламп» кишел старичьем. Мистера Фарра не было. Привалясь к стойке между каким-то делопроизводителем и адвокатом, я потягивал пиво и жалел, что меня не видит папа, хотя, с другой стороны, было неплохо, что он сейчас в гостях у дяди А. в Абервоне. Он бы, конечно, заметил, что я уже не мальчик, но он бы нервничал из-за того, как я держу сигарету, как сдвинул шляпу, он расстроился бы, увидев, как я жадно сжимаю кружку. Я наслаждался вкусом бело-пенного, буйного пива — оно сразу меняло мир за темным стеклом, наклонно кидалось к губам и солью обжигало язык по дороге в желудок.
— Еще разок, мисс. — Она была сильно немолодая. — А вы со мною не выпьете, мисс?
— На работе не могу. А так — спасибо.
— Что вы, что вы.
Может, это предложение выпить с нею попозже, обождать у черного хода, пока она выйдет, и потом брести в ночь, по променаду, по песку, к мягким дюнам, где парочки под плащами любятся и любуются на маяк? Толстая, некрасивая, волосы в сеточке рыжие, с сединой. Сдачу мне выдала, как мать дает деньги на кино своему сыночку, и я с ней не пошел бы гулять, хоть ты меня озолоти.
Мистер Фарр сбежал с Главной улицы, яростно отвергнув шнурки и спички, спасшись от нищих, обшарпанных толп. Он-то знал, что бедные и больные, нищие и отверженные окружают нас плотной стеной, и глянь только дружески, шевельни сочувственно пальцем — и тебе несдобровать, ты погиб, и вечер, считай, загублен.
— А-а, вы, значит, по части пивка? — раздалось у меня над ухом.
— Добрый вечер, мистер Фарр. Нет, это я так. А вы что будете? Жуткий вечер, — сказал я.
Укрывшись от дождя и зудящей улицы в надежном месте, где его не достанут нищета и прошлое, в компании солидных людей, он лениво принял в руки стакан и поднял на свет.
— То ли ещё будет, — сказал он. — Вот погоди, до «Фишгарда» доберемся. Твое здоровье! Увидишь, как моряки гужуются. А девушки в «Джерси»! Ух! Не пойти ли в нули чуть проветриться?
Мистер Эванс-Продукт влетел через боковую дверь, скрытую за шторкой, шепотом заказал выпивку и заглотнул тайком, прикрываясь полой пальто.
— Еще, — сказал мистер Фарр. — И полкружки для его светлости.
Бар был чересчур высококлассный, чтоб в нем
Мы оставили мистера Эванса подзаряжаться дальше в его палатке.
Дети орали на Козьей, наглый мальчишка тянул меня за рукав: «Дяденька, подай денежку!» Огромная тетка в мужской фуражке торчала в дверях, шикарная девица возле зеленого уличного сортира напротив «Карлтона» нам подмигнула. Мы вошли, нырнули в музыку, все тут было увешано шарами и лентами, чахоточный тенор оккупировал рояль, хваленая барменша Лесли Берда кокетничала с юнцами, те выгибались, просили разрешения глянуть на её подвязки, предлагали джин с лимоном, прогулки под луной, свидания в кино. Мистер Фарр усмехался в свой стакан, я с завистью смотрел на юнцов, а она, польщенная, шлепала их по рукам, извивалась, уклонялась и, победная, гордая, поддевала пальцами кружки.
— Эхе-хе, — кряхтел довольный мистер Фарр, — уж и гульба нынче будет!
Другие юнцы — с зализанными волосами, коренастые, бледные, скуластые, кое-кто в оспинах, с провалившимися глазами, с заскорузлыми руками, в пронзительных галстуках, двубортных пиджаках и брюках клеш, шумные, под мухой — теснились у рояля, подпевали солирующему тенору с впалой грудью. Эх! Присоединиться к этому валкому хору, пятить грудь, орать, и чтоб меня называли «пижоном», «стилягой», а я бы строил барменше глазки, острил, крутил бы с нею любовь, которая кончится пшиком среди пивных кружек и грязных стаканов.
— А ну их, говноедов певучих, пошли, — сказал мистер Фарр.
— Надсаживаются, елки-палки, — сказал я.
— Ладно, пора куда-нибудь еще.
И мы потащились по Стрэнду, по той стороне, где морг, через утонувший в фонарном сиянии проулок, где рыдали дети, укрытые тьмой, и мы добрались до двери «Фишгарда», и тут кто-то укутанный, как мистер Эванс, скользнул из дверей, мимо нас, зажав в перчатке не то бутылку, не то штоф. В баре было пусто. Старик с трясущимися руками сидел за стойкой, уставясь на свои карманные часы-луковицу.
— С праздничком, папаша.
— Привет, мистер Эф.
— Каплю рома, папаша.
Красная бутыль протрепетала над двумя рюмками.
— Исключительная вещь, сынок.
— Глаза на лоб полезут, — сказал мистер Фарр.
Я держал голову высоко, незыблемо, никакому моряцкому рому было не пронять мое брюхо. Лесли Берд, несчастный, со своим портвейном мелкими глоточками, бедняга Джил Моррис, каждую субботу подводящий заплывшие глаза, — посмотрели бы они на меня сейчас, в этом темном низком зальце, обклеенном шелушащимися боксерами.
— Той же вещи, папаша, — сказал я.
— А где сейчас вся честная компания? В «Ривьеру» пошли?
— В заднем кабинете. Гулянка у них, в честь дочки миссис Протеро.
В заднем кабинете, под отсыревшим королевским семейством, на голой скамье сидели в ряд женщины в черном и хохотали и рыдали над пивными кружками. На лавке напротив двое мужчин в тельняшках, ценя чувства дам и смакуя питье, покачивали головами. А на отдельном кресле посреди комнаты громче всех хихикала и рыдала старуха в завязанном под подбородком чепце, в перьевом боа и белых теннисных тапочках. Мы подсели на скамью к мужчинам. Один красной рукой тронул кепку.