Портрет художника в щенячестве
Шрифт:
Он фыркнул, глядя на цветочные часы в Виктория-гарденс.
— Ну и что теперь делать пижону? — спросил вслух, заставя сидящую на скамье против бело-кафельного сортира юную женщину улыбнуться и опустить на колени книжку.
Каштановые волосы собирались у неё в высокий старомодный пучок со свисающими кудрями, из которого росла и никла к уху роза от Вулворта. К белому платью на груди пришпилен красный бумажный цветок, кольца-браслетки — базарного пошиба. И — абсолютно зеленые, небольшие глаза.
Одним холодным, внимательным взглядом он охватил все особенности её внешности. Но от её невозмутимости, от того, что улыбка, посадка головы — все говорило о том, как
Какая красивая, — он подумал, в уме складывая слова, а глазами лепясь к её волосам и белой коже, — как красиво она меня ждет, хоть сама не знает, что ждет, и я ей никогда не скажу.
Он стоял и смотрел. Доверчивой девочкой перед камерой, она сидела и улыбалась, сложив руки, слегка склонив голову, так что роза ласкала ей щеку. Она принимала его восхищение. Единственной необыкновенной, ей нравился его долгий взгляд, и она упивалась его глупой любовью.
В рот ему залетали мошки. Он позорно бежал. У ворот оглянулся — в распоследний раз на неё посмотреть. Резкость и неуклюжесть его ухода её ошарашили, она растерянно смотрела ему вслед. Подняла руку, будто подозвать хотела. Если бы он помешкал, она бы его, наверно, окликнула. Заворачивая за угол, он слышал её голос — её стократно размноженный голос, выговаривающий его стократно размноженное имя за кустистым забором.
Ну и что делать дальше оплошавшему пижону? Молодому влюбленному кретину? — спрашивал он молча свое отражение в недобросовестном зеркале пустого зала «Виктории». Обезьянья мерзкая физиономия — с ленточкой «Босс лучшее в мире пиво» на лбу — ему вернула его дурацкую ухмылку.
— Явись сюда гордая Венера, — сказали арбузно-красные губы, — я бы заказал уксусу, чтоб её подкислить.
— Она бы повышибла мою виноватость, сгладила бы мою застенчивость; и чего я не остановился, с ней не заговорил?
— Ты видел в парке сомнительного достоинства уличную девку, — язвило отражение, — дитя природы, да-с! Или ты не заметил капли росы у неё в волосах? И хватит пялиться в зеркало, я ж тебя знаю как облупленного.
Новое лицо, вспухшее, вислогубое, взошло у него над плечом. Он оглянулся на слова бармена:
— Ну что? Родная-любимая обманула? Вид у вас! Ну буквально, скажу я вам, смерть на свадьбе! Нате выпейте, мы угощаем. Сегодня пиво бесплатно. Нашармачка. — Он поддел пальцем кружку. — Притом наивысшей марки. Исключительно. И без презренного металла. Да что это вы? Как единственный уцелевший после кораблекрушения, и даже не вполне уцелевший. Ну, ваше здоровье! — И сам выпил пиво, которое нацедил.
— Можно мне кружечку пива?
— Это вам что — трактир?
На полированном столике посреди зала молодой человек, окунув палец в пиво, изобразил круглую девичью голову, взбил вокруг желтую пену кудрей.
— Грязь! Пачкотня! — крикнул бармен, выбежал из-за стойки, стер голову сухой тряпкой.
Защищая пачкотню шляпой, молодой человек поставил подпись в углу стола и смотрел, как сохнут и блекнут буквы.
В открытое эркерное окно, за ненужным, песком занесенным полотном, он видел черные точки купальщиков, усеченные кабинки, карликов, прыгающих возле Панча и Джуди, крошечный религиозный кружок. С тех пор как он слонялся и гонял мяч в этой пустыне многолюдства в поисках оправдания отчаянию и общества, которое сам же отринул, он успел обрести истинное счастье и утратить его в ту жуткую, дикую минуту между «Для джентльменов» и цветочными часами. Постарев, помудрев, но не сделавшись от этого лучше, он бы вглядывался в зеркало, спрашивая, как открытие и потеря пометили его лицо, какие тени наложили в подглазьях, какие вычертили у губ складки, кабы не знал заранее, что ему ответит кривое отображение.
Бармен присел рядом, сказал фальшиво:
— Ну, выкладывайте-ка все-все. Мне вечно плачут в жилетку.
— Да что рассказывать. Вот увидел в Виктория-гарденс девушку. А заговорить не посмел. Она такая была! Господи Боже ты мой!
Устыдившись своей трепливости даже в столь глубокой любовной тоске, притом что её спокойное лицо витало перед ним, а улыбка укоряла и прощала, молодой человек совратил свою девушку на скамейке, бросил в опилки и плевки и тотчас же снова прифрантил, слушая соображения бармена:
— Я их сам очень уважаю. Ни одну, бывало, юбку не пропущу. А счастье жизни вот тоже упустил. Туда-сюда пятьдесят красотуль, а печку дома забросил.
— Мне, пожалуй, то же самое.
— Такое же — хотите сказать?
Бармен нацедил кружку, выпил сам, нацедил еще.
— Я с гостями всегда пью. Чтоб общаться на равных. Да-а, мы с вами, значит, два разнесчастных холостяка. — Он снова сел. — И ничем вы меня не проймете, все изведал, — сказал он. — Я в этом самом баре, вот как вас сейчас, двадцать хористок из «Эмпайра» видел, и все пьяные в стельку. Ох, девочки! Эхма!
— А сегодня их не будет?
— Нет, на этой неделе тут только малый, который женщину распиливает пополам.
— Приберегите для меня половиночку.
В невидимое многоточие ввалился пьяный, бармен предупредительно бросился к нему поднести кружку.
— Сегодня бесплатно. Нашармачка. Вы же на солнце были.
— Ага, весь день, — сказал пьяный.
— То-то, я смотрю, загорели.
— Нет, это я перепил. Весь день пью.
— Суббота истекает, — шепнул молодой человек в свой стакан. — Прости-прощай, волшебный день, — думал он, с интересом, которого не мог себе простить, разглядывая пляжных безмернозадых дам и носатых паучьеногих господ с телескопами на цветных карикатурках, расклеенных по стене под смакующим пиво фокстерьером; и, в присутствии веселого бармена и пьяного в мятой кепке, он стер погасающий день. Надвинул на глаза шляпу, свесившаяся прядь защекотала веко. И беглым, сторонним взглядом, не упустив ничего: ни чуть различимой косой ухмылки, ни едва уловимого жеста, намечающего в воздухе образ его погибели, — окинул буйноволосого малого, кашляющего в кулак и попыхивающего опиумной папироской.
И пока пьяный к нему устремлял неподатливые стопы, неся свое достоинство, как полный стакан, предположим, на расходившейся палубе, а бармен за стойкой причмокивал, попивал и посвистывал, он покраснел, усмехнулся, стряхнул с себя мнимую тайную муку, сменил траурную шляпу на лихой котелок и прогнал жеманного чужака. Став, слава Богу, снова собой, в привычном мире, облекающем его, как вторая плоть, он сидел — печальный, довольный — в жалком зальце захудалой гостиницы на морском берегу захолустного городишки, где чего только не могло случиться. Мрачный внутренний мир оказался совершенно не нужен под жадным напором Toy, когда самые обыкновенные, самые небывалые люди влетали сюда и вползали, в одежде шумов и красок, оторвавшись от своих домов, уродских строений, фабрик, сияющих лавок, кощунных часовен, вокзалов, ныряющих переулков, кирпичных тупиков, подвалов и дыр в заборах — от общих диких городских понятий. Пьяному наконец удалось до него добраться.