Портрет неизвестной в белом
Шрифт:
Конечно, он, лет с десяти приобретя солидность и степенность, и раньше ничем не выдавал своего смущения. Но в молодые годы некоторое неудобство при знакомстве ощущал: ну кого, в самом деле, из его ровесников могли назвать Фролом? Да и на самом-то деле был он даже не Фрол, а – Флор. По латыни flos, родительный floris – это цветок. Хорошо еще, что в школе латынь не проходили. А во флоте, где отслужил он после школы, прежде чем попал на давно облюбованный юрфак, ее и вовсе не знали. Зато на юрфаке сокурсники оттянулись – довольно быстро он стал Цветочком, хотя страшно протестовал. Девушки сократили имя до Цвет. Это
А назвали его в честь, а вернее – в память деда, материного отца, в конце июля 1941-го ушедшего на фронт добровольцем, хотя до Сибири от заглатываемых Гитлером российских пространств было далеко, и многие сельчане не то что знали, а чувствовали, что сюда к ним, в Сыропятское, немец навряд ли дойдет. Мать Фрола Кузьмича, тогда двадцатилетняя молодуха, воспитательница в детском саду, после того как и отец ее, и муж, и два брата оказались на фронте, зачастила в церковь. В начале лета 1942-го муж на две недели попал домой – после госпиталя дали отпуск. Осенью и он, и его тесть оказались под Сталинградом. В конце декабря, когда немцы там уже были в плотном кольце, на деда пришла похоронка. Дочь его была на сносях, роды начались на две недели раньше ожидаемого, и ребенок появился на свет непосредственно 1 января, через пять минут после полуночи, выкроив себе лишний год и так и не дав акушеркам и пышноусому (мать не раз вспоминала эти усы) врачу чокнуться в Новый год. Ну что б ему было родиться минут хоть за десять до боя кремлевских курантов? Таким поперечным, как в сердцах ругала его бабушка, оказался будущий прокурор и впоследствии. А день этот, по старому стилю 18 декабря, был днем святого Флора. И хотя к этому дню относились и Симеон, и Михаил, но Фролом (а по церковной записи, правильно – Флором) звали его погибшего деда. И молодой матери имя ее первенца сразу же было хорошо известно, и без вариантов. И неделю спустя понесла она младенца крестить, не побоявшись рождественских морозов и нареканий от своей заведующей. А в те времена могли и вовсе лишить права работать с детьми. Религия официально считалась мракобесием, поэтому верить в Бога учителям и воспитательницам в детских садах можно было только тайком. А посещение церкви, да еще с такой целью, как крестины, оценивалось властью, то есть всякими чиновниками, как поступок аморальный. Как же человек, который своего ребенка крестит, может чужих детей воспитывать? Научит их плохому!
Обычно с утра Заровнятных знал, а вернее – чувствовал, как пойдет день. Для этого ему требовалось только одно – минуты две покоя, спокойной сосредоточенности. И тогда, поглядывая на знакомый, но в каждом месяце все-таки новый рисунок и цвет деревьев за окном, он вдруг ясно чувствовал – сегодня все будет гладко, спокойно. Или – будет так штормить, что только держись ногами за палубу.
Сегодня этих спокойных двух минут не выпало.
Едва вошел в кабинет – зазвонил телефон: омский военком.
Фрол Кузьмич слушал сначала улыбаясь (с военкомом они нашли общий язык с первого дня знакомства), потом удивленно-озабоченно, но постепенно вникая. А когда, договорившись о порядке действий, положил трубку и занялся делами, минут через десять-пятнадцать секретарша сообщила, что на проводе снова военком.
И вот теперь, слушая, прокурор резко потемнел лицом, будто туча враз набежала. Он полностью представил себе, как пойдет у него не только этот, но, скорее всего, и последующие дни.
Пообещав военкому перезвонить через четверть часа, Фрол Кузьмич провел еще несколько разговоров по новосибирским номерам. Потом его еще раз соединили с Омском.
– Через час вылетаю. Тебе повезло – я ж сказал, завтра-послезавтра все равно нацелился. Думал ехать, теперь полечу – военным бортом. Собраться? А что мне, холостому-неженатому, собираться? Ветром подпоясался да в путь. Группу следователей везу. Тут один сыскарь знакомый есть – может, его прихватить с собой удастся. Об одном прошу – сам не высовывайся, у тебя внучки. Это тебе не на войне – противник не виден. Артиллерийское прикрытие не развернешь. Пришьют – ахнуть не успеешь. Не пугаю, а предупреждаю – и очень серьезно. Я все же эту публику получше тебя знаю. У них – конвейер. Пацаны мрут от передоза, они новых на иглу сажают. Деньги – немеренные и бесперебойно. Они за них половину человечества положат – не дрогнут.
Глава 8
В самолете. Два Ивана
Сосед справа все время таращился – через них обоих – в окно. Так как за окном ничего решительно, кроме тумана, турбины и крыла, не было видно, Иван Грязнов в конце концов перепугался. Ему показалось, что этот дядька учуял что-то неладное в работе моторов. И стало уже мерещиться, что самолет вибрирует, а мотор как-то неестественно тарахтит.
Его тезка мирно спал у окна, привалившись к стенке. А Ване-оперу стенки самолета вдруг показались совсем-совсем непрочными…
Он летел к материной сестре. Тетка всегда его жалела. Правда, сейчас она еще не знала, что племянник ушел из дому. И ее отношение к этому поступку прогнозировать было трудно.
На авиабилет Ваня потратил ровно треть заработанных за лето денег и теперь летел, можно сказать, в пустоту. Ну, правда, еще вторая тетка, к которой забежал в Златоусте, перед тем как отправился в Оглухино, поохав, поахав и поругав его отца и мачеху, выгребла все, что у нее было, оставив до пенсии 30 рублей – на хлеб. Но было-то у нее всего 480 рубликов.
Конечно, московская тетка с голоду помереть не даст, но лишних денег у нее тоже не было. У отца он решил не брать.
Как все сложится у него дальше, Иван не знал и, сурово наморщив лоб, размышлял над своим будущим.
Ване же Бессонову было проще – он летел к отцу, о чем заранее договорился и с ним, и с матерью, вдвоем с которой жил в Петербурге. В подтверждение договоренности отец прислал ему в Оглухино эсэмэску: «Приезжай, сынок, ждем». Множественное число означало присутствие и участие мачехи. Собственно, называть так Аллу было неправильно. Мачеха – замена матери, если матери нет. У Вани мать была, и Аллу правильно было бы называть «жена отца». Еще правильней – «отцова жена». В Оглухине так, пожалуй, и сказали бы. Но в Петербурге и Москве почему-то так не говорили.
Когда Ваня приезжал к отцу, у него с Аллой, совсем молодой женщиной, все было нормально. Ему нравилось больше всего, что она веселая и остроумная. Они даже состязались в придумывании каламбуров:
вынуть из ножек шашни,
Паваротти рек,
без стыда и следствия,
Иванов и Петров вкуп'e – с ударением на последнем слоге.
Особенно у них ценились шутки литературные – Алла была филолог, «филологиня», как немного насмешливо говорил отец, «черный» металлург.
Первое место в этих состязаниях пока было за фразой: «А эта грудь не слишком ли нога?» – переиначенная пушкинская строка. Ваня с Аллой хохотали, а отец говорил с нарочитой строгостью: «Кощунство! Это же Пушкин!» Алла задорно отвечала: «Пушкин сам бы смеялся громче нас!»
Мы, конечно, не будем напоминать читателям стихотворение Пушкина «Сапожник» – они и без нас помнят, как «Картину раз высматривал сапожник И в обуви ошибку указал». И как художник тут же взял кисть и поправил. А сапожнику это так понравилось, что, «подбочась, сапожник продолжал: “Мне кажется, лицо немножко криво… А эта грудь не слишком ли нага?..”»