Портрет слова. Опыт мифологемы, или Попытка мистификации
Шрифт:
Во время обряда посвящения человек одновременно проделывает путь в смерть и путь по собственному телу. Когда человек спускается в сон, вместо спинномозговой системы начинает действовать симпатическая нервная система, центр которой – в «солнечном сплетении». При этом происходит «деперсонализация»: личное сознание умирает, «расщепляется», растворяется, что проявляется в образах погружения в воду, расчленения. (Сравните с обрядом посвящения, в котором инсценируется расчленение посвящаемого, его поедание змеем или рыбой, или с одним из обрядов тибетского буддизма, в котором фигурка человека разрезается ножом на несколько частей.)
У Юнга, прежде чем погрузиться в воду, человек встречает некую фигуру – собственную Тень. Человеку является черт, его личный черт. Этот двойник – как бы отражение замкнутости, ограниченности человеческого Я, человеческого «эго» на поверхности воды при приближении к безграничному и всеобщему (не случайно двойник может являться как отражение в зеркале). При этом мир неожиданно предстает как хаос, как бессмысленная и враждебная человеку множественность. Но эта дурная множественность
«К этому присоединились все признаки безнадежного сумасшествия. Иногда несколько человек не могли удержать его. Ему начали чудиться давно забытые, живые глаза необыкновенного портрета, и тогда бешенство его было ужасно. Все люди, окружавшие его постель, казались ему ужасными портретами. Он двоился, четверился в его глазах; все стены казались увешаны портретами, вперившими в него свои неподвижные, живые глаза. Страшные портреты глядели с потолка, с полу, комната расширялась и продолжалась бесконечно, чтобы более вместить этих неподвижных глаз».
Или в повести Садека Хедаята «Слепая сова», где герой видит свое отражение, своего двойника, которого затем сменяет ощущение дурной множественности – в виде мух:
«Когда я встал, чтобы зажечь светильник, эта тень сама собой растворилась и исчезла. Я подошел к зеркалу, пристально вгляделся – отражение в нем показалось чужим, и это было неправдоподобно и страшно. Мое отражение стало сильнее меня, а я стал точно бы отражением в зеркале, и у меня появилось такое чувство, что я не могу находиться в одной комнате со своим отражением. Я боялся, что, если побегу, отражение бросится за мной, и я сидел с ним неподвижно лицом к лицу, как сидят две кошки, готовые подраться. Я только поднял руки и закрыл ими глаза, чтобы в глубине ладоней обрести вечную ночь. По большей части ужас порождал во мне особое наслаждение, упоение – такое, что голова кружилась, колени слабели, меня тошнило. Неожиданно я ощутил, что стою на ногах – было мне странно, удивительно, как это я мог стать на ноги? Мне показалось, что, если я двину ногой, я потеряю равновесие. Как-то особенно закружилась голова, а земля и все сущее на ней показались бесконечно далекими от меня. Я смутно желал землетрясения или молнии небесной, чтобы снова войти в мир покоя и света.
Потом я решил снова лечь в постель и про себя все повторял: “Смерть, смерть…” Губы мои были сомкнуты, но я боялся своего собственного голоса, прежняя смелость меня совершенно покинула. Я стал как те мухи, которые в начале осени прячутся в комнатах, сухие, безжизненные мухи, боящиеся собственного жужжания. Сперва они неподвижно облепляют стены, затем, почувствовав, что еще живы, начинают дико биться о стены и двери, и их трупики устилают пол по краям комнаты».
Очень отчетливо это отражение лица и размножение его по водной поверхности видно в «Исповеди англичанина, употребляющего опиум» Томаса Де Квинси:
«К моим архитектурным построениям прибавились и призрачные озера – серебристые пространства воды. Эти образы постоянно наполняли мою голову, и я уж начинал бояться (хотя, возможно, то вызовет смех у медиков), что подобная водянка присутствует в ней объективно (выражаясь метафизически) и что орган восприятия отражает самое себя. <…>
Воды преобразили свой лик, превратясь из прозрачных озер, светящихся подобно зеркалам, в моря и океаны. Наступившая великая перемена, разворачиваясь медленно, как свиток, долгие месяцы, сулила непрерывные муки; и действительно – я не был избавлен от них вплоть до разрешения моего случая. Лица людей, часто являвшихся мне в видениях, поначалу не имели надо мной деспотической власти. Теперь же во мне утвердилось то, что я назвал бы тиранией человеческого лица. Возможно, иные эпизоды моей лондонской жизни ответственны за это. Словно бы в подтверждение сему, ныне случалось наблюдать мне, как на волнующихся водах океана начинали появляться лица и вслед за тем уж вся поверхность его оказывалась вымощена теми лицами, обращенными к небу; лица молящие, гневные, безнадежные вздымались тысячами, мириадами, поколеньями, веками – смятенье мое все росло, а разум – колебался вместе с Океаном».
При этом Тень является Де Квинси и в образе отвратительного малайца, который сначала встречается ему в реальности, а потом становится персонажем кошмаров, даже проводником, дверью в эти кошмары, увлекающим англичанина вниз, во тьму, в «мерзкую слизь», которая предстает ему в виде Дальнего Востока, Южной Азии, Египта, то есть древнего, даже допотопного, смутного и чуждого мира, где он в конце концов встречает «проклятого крокодила», который «множится тысячью повторений»:
«Однажды некий малаец постучался в мою дверь; что за дело замышлял он средь скал английских – было мне неведомо, хотя, возможно, влек его портовый город, лежащий в сорока милях отсюда. <…> …ужасная наружность малайца, чья смуглая желчная кожа была обветрена и походила на красное дерево, мелкие глаза были свирепы и беспокойны, губы – едва заметны, а жесты выдавали рабское подобострастие.
<…>
Малаец
Итак, я показал тебе, читатель, лишь малую часть моих восточных грез; они всегда изумляли меня чудовищностью своей, такою, что ужас, казалось, отступал пред простым любопытством. Однако со временем удивление схлынуло, оставив меня не столько с ощущением ужаса, сколько с чувством ненависти и омерзения. Над всем этим порядком, составленным из угроз, наказаний и тайных узилищ, царили беспредельность и вечность, доводившие меня едва не до сумасшествия. Прежде то были лишь нравственные да душевные муки, отныне же боль причинялась и телу моему: уродливые птицы, змеи, крокодилы терзали его, причем от последних претерпевал я особые пытки. Проклятый крокодил вдохновлял мой страх более остальных. Я обречен был жить с ним (как уж установилось в виденьях моих) века. Порою мне удавалось ускользнуть, и тогда я обнаруживал себя в китайских домах, обставленных камышовой мебелью. Но вскоре ножки столов, диванов etc. начинали оживать, – и вот уже отвратительные головы крокодилов, злобно сверкая глазами, тянулись ко мне и множились тысячью повторений – я же стоял зачарован и гневен. Страшная рептилия так часто посещала мои сны, что много раз то же видение прерывалось однообразно: я слышал нежные голоса, зовущие меня (ибо я слышу все, когда сплю), и тотчас просыпался – полдень был уж в силе, и дети мои стояли, взявшись за руки, подле постели; они приходили, дабы показать мне обновки: красочные башмачки да платья, или же испросить одобрения касательно своих выходных нарядов. О, как же пугающа была сия перемена, когда вместо крокодилов, чудищ и уродов я начинал различать близость невинных существ, – и, повинуясь неожиданной вспышке чувства, рыдая, бросался целовать детей моих».
Человек (если не сойдет с ума, если его не увлечет безвозвратно его «каменный гость», его «черный человек») вступает в борьбу с Тенью и проходит сквозь эту фигуру, как в узкую дверь, что соответствует продвижению по пищеводу мифического змея в обряде посвящения, по туннелю при клинической смерти. Вариантом мифического змея является и крокодил, а также «избушка на курьих ножках» (сравните, кстати: «ножки столов, диванов etc. начинали оживать»). Человек проходит сквозь свой собственный позвоночник. Преодолев эту «теснину», эту «болезненную узость», «он неожиданно обнаруживает безграничную ширь, неслыханно неопределенную». Он у себя в животе, который воспринимается как «мир вод». Здесь посвящаемый встречает свою женскую ипостась – Аниму (по названию Юнга, т. е. «душу» по-латински). Герой сказки встречает Бабу-ягу – хозяйку леса, повелительницу лесных животных. (Лес, кстати сказать, это вариант океана – «неслыханно неопределенная», «безграничная ширь», которая к тому же тоже колышется и шумит. Русской Бабе-яге у эскимосов соответствует хозяйка моря, хозяйка подводных животных.) Поэт встречает Музу, которая дарит ему вдохновение – дар партиципации, сопричастности миру. Наконец, из воды ему помогает выйти Старик – Смысл, восстанавливающий сознание. Он же проносится над водой в виде дуновения. Он же является живым светом, или жемужиной. И свет этот, отражаясь, дает уже не дурную и пугающую, а живую и радостную множественность, как мы читали в сказке Гофмана: «Казалось, что в тысячах мерцающих отражений зеркального золота играли всякие образы…»